Ротмистр Максимов позволил себе выйти из себя только однажды. Когда он в день получения в городе манифеста поразмыслил над происшедшим, вдумался в содержание "монаршей милости" и поговорил кое с кем из властей, у него отлегло на душе.
Насвистывая легкомысленную песенку, он обложился многочисленными списками, внимательно пересмотрел их, кое-что отчеркнул синим карандашей, а кое-что красным. Потом вызвал ближайших своих помощников и долго наставлял их в том новом, что случилось и что, по его мнению, требовало новых же приемов и ухваток работы.
-- Свобода слова и свобода собраний, -- объяснял он почтительно и озабоченно слушавшим его подчиненным, -- это дело деликатное. Тут нужен зоркий глаз и тонкое ухо. Если мы через эти свободы не выявим самых интересных и нужных нам людей, то мы будем калошами! Да, калошами, дрянными и никуда негодными тряпками!.. Инструкцию я пересмотрел. Пока мы получим указания из Петербурга, начнем действовать по этой инструкции. Но работать вовсю! Время горячее. Оплошностей и ошибок не потерплю!.. Не потерплю!..
Позже ротмистр имел особенно секретное свидание с одним из своих сотрудников, кто был засекречен даже от самых приближенных к охранному отделению людей.
-- Чем вы располагаете, каким людским материалом? -- глядя в упор на своего собеседника, спросил Максимов.
Серые водянистые глаза коренастого, хорошо одетого человека не дрогнули под пристальным взглядом ротмистра. Человек вытащил из бокового кармана хорошо сшитого пиджака маленькую записную книжку, раскрыл ее на какой-то странице и коротким пальцем с твердым плоским ногтем показал на совершенно чистый листок.
-- Не понимаю! -- пожал плечами Максимов.
-- Табула раса, как выражались древние римляне! Напомню вам наши с вами разговоры, Сергей Евгеньевич. Листок этот еще совершенно чист и девственен, но не унываю: каждый день теперь будет заполнять его живым, первосортным материалом!
-- Неужели никого так-таки еще и нет? -- поморщился ротмистр.
-- Не хочу размениваться на мелочи... Попадаются болтуны и мальчишки. Ненадежное и бесполезное. А нам ведь нужны настоящие, как бы это сказать, глаза и верные руки...
-- Мальчишки тоже могут пригодиться... -- озабоченно возразил Максимов.
-- Не спорю. Но предоставляю их другим. Сам же хочу получить что-нибудь интересное и ценное. Хочу и получу!..
Водянистые глаза вдруг вспыхнули и зажглись упорством и энергией.
-- Мои методы и приемы, Сергей Евгеньевич, сейчас, полагаю, самое важное! Вы замечаете, что во всей этой каше настоящие-то революционеры держатся попрежнему конспиративно и укрепляют свое подполье? Вот изучал я последние прокламации. Чистая работа. Несомненно, изготовляются в одной из существующих настоящих типографий. Вижу и сужу по чистоте набора и печати. Но обнаружить, в какой именно, никак не могу. Да и вам, я знаю, Сергей Евгеньевич, это еще не удалось... А ведь, кроме того на крайний случай у подпольщиков имеется и своя тайная типография... Вот доберитесь до них!.. Или попался мне на-днях паспорт один. Самой чистой выделки документ, но по пустяковине одной я установил, что это фальшивка. Попятно вам, что существует где-то поблизости прекрасная "техника", как называют это господа революционеры?.. Или оружие...
У ротмистра недовольно наморщился лоб. Собеседник заметил недовольство Максимова и перебил себя:
-- Впрочем, извините, Сергей Евгеньевич! Я толкую вам о вещах, которые вы знаете лучше меня... Простите.
Максимов поиграл холеными пальцами по столу и откинулся на спинку кресла.
-- Разумеется, я все это знаю, -- внушительно сказал он, -- знаю... Но мне известно и другое. Люди у революционеров появились! Много людей! Это понять надо! Еще недавно кем мы имели дело? С десятками, самое большое, с сотнею! А теперь -- тысячи вылезли! Ты-ся-чи!.. Я не о болтунах говорю, не о тех, кто щеголяет с красными гвоздичками и самоуслаждается звонкими речами! Это пустяки! А вот повылазили из самой гущи всякие пролетарии, которым понравилось революцию делать и которым, заметьте, терять нечего! Тысячи появились, а нас попрежнему мало остается. И необходимо нам вооружиться с особенной тщательностью и предусмотрительностью...
-- И с хитростью... -- подхватил собеседник, поблескивая глазами.
-- Ну, да, с обдуманною хитростью. Конечно. Стратегия! Они с нами борются тоже всякими средствами. Ни перед чем не останавливаются. И мы должны их перехитрить! Проникнуть в каждое потаенное их местечко! Знать не только то, что они делают, а непременно и то, о чем они думают!.. Предугадывать их действия...
-- Подталкивать на некоторые!..
-- Подталкивать! Чтоб дать любому нарыву скорее созреть и лопнуть!
-- Созреть и с треском лопнуть!
Ротмистр встал и вытянулся, позванивая аксельбантами. Собеседник его тоже поднялся на ноги.
-- Понятно?
-- Какие же могут быть сомнения?! -- водянистые глаза затеплились нежнейшей ласковостью, и, потрясая записной книжечкой, собеседник ротмистра хитро закончил: -- листок покроется столбиком прозвищ и кличек!..
Нежнейшая ласковость как бы перелилась в глаза Максимова. Он заулыбался и прищурил глаза:
-- На всякий случай учтите: у меня уже кой-что наклевывается!
-- Да-а?! -- ревниво изогнул брови коренастый человек. -- Что ж, с богом, с богом, Сергей Евгеньевич!..
Выпроводив гостя ротмистр что-то аккуратно записал в особую книжку, затем привел в порядок прическу, напрыскался духами и поехал на совещание к губернатору.
6
Натансон поправлялся медленно. Сначала его мучила боязнь, как бы не остаться калекой и не распрощаться с музыкой, но когда его уверили, что руки его пострадали мало и что ушибы на них никак не отразятся, он успокоился и стал терпеливо ждать выздоровления. Его взволновало большой радостью, когда в день получения в городе манифеста к нему пришли посетители. У его постели сошлись Гликерия Степановна, Андрей Федорыч и Галя. Бронислав Семенович растерялся, увидев Галю, и, принимая из ее рук пучёк цветов, он неловко рассыпал их по одеялу.
-- Ух, какой неловкий! -- с грубоватой ласковостью заметила Гликерия Степановна и хозяйственно подобрала цветы.
Андрей Федорыч долго жал руки Гале, совсем забыв о больном.
-- Очень, очень рад, что все хорошо кончилось!.. -- твердил он. И только суровый окрик жены заставил его повернуться к Натансону и пробормотать ему несколько приветливых слов.
Посетители расселись возле больного. Галя с жалостью посмотрела на Натансона, забинтованная голова которого казалась страшной и немножко смешной. Галя все время помнила, что в сущности она была единственной виной беды музыканта, что, провожая ее, он попал под избиение, и ей хотелось как-нибудь загладить эту вину. Натансон встретил ее жалеющий взгляд и еще сильнее смутился. Но всех выручила Гликерия Степановна. Решительная женщина, вспомнив прием, оказанный ей здесь, в больнице, всего несколько дней назад, оглядела палату и сухо рассмеялась:
-- Убралась полиция-то? Сняли с вас, Бронислав Семенович, арест? Ах, подлецы-то какие! К больному человеку приставить караул! Никого не пускать! Безобразие!!
-- Я их не замечал... -- тихо возразил Натансон. -- Меня только раз допросили.
Андрей Федорыч беспокойно оглянулся. -- Что же им надо было от вас? -- удивленно спросил он.
-- Какой ты странный, Андрей Федорыч? -- накинулась на мужа Гликерия Степановна. -- Что ж полиции надо от людей? Понятно, зацепиться и потом беспокоить!.. Слава богу, что теперь манифест, а то таскали бы Бронислава Семеновича, посадили бы...
У Натансона появилась слабая улыбка. Он быстро взглянул на Галю и, волнуясь от смущения, сказал:
-- Ну и что ж, если посадили бы? Вот Галина Алексеевна ведь сидела -- и ничего... -- И вспомнив о чем-то, что все время неотвязно вертелось у него в голове, он уже смелее обратился в Гале: -- А как у вас голова?.. После нагайки не болит?
-- Нет, -- покачала Галя головой, -- все обошлось хорошо...
Посетители посидели еще недолго, поговорили о разных мелочах, придвинули больному принесенные гостинцы, немного замялись, когда разговаривать стало не о чем и, наконец, решились уйти. Натансон снова заволновался, когда Галя подала ему на прощанье руку. Облизнув пересохшие губы, он хотел что-то сказать девушке, но промолчал. И только долго следил загоревшимися глазами за тем, как она уходила из палаты, как скрылась за дверью. Потом вздохнул, подхватил принесенные ею цветы и прижал их к лицу.
На улице, прежде чем расстаться с Галей, которой надо было итти в другую сторону, Гликерия Степановна глубокомысленно заметила:
-- Замечательно во-время этот манифест! Сколько людей сидело бы по тюрьмам и страдало!.. Бронислав Семенович от всякой политики так далек был, а если бы не переворот, так втянули бы его, неизвестно чем и кончилось бы!.. До свиданья, голубушка! Заходите!
7
Емельянов шел по многочисленным путям, обходил стрелки, подлезал под вагоны. Он пробирался к железнодорожному депо. У него было неотложное дело к группе слесарей. Движение по линии начинало понемногу налаживаться, воинские эшелоны с Востока проходили беспрерывно, но станции были забиты составами, а в мастерских и депо накопилось много неисправных и выбывших из строя паровозов и вагонов. Слесари, которых разыскивал Емельянов, должны были находиться в цеху на работе, но являться прямо к ним он не хотел, и было у него с ними условлено, что в обеденный перерыв он найдет их в условленном месте, неподалеку от главного корпуса депо.
Возле деревянного барака с заплеванным, грязным крыльцом и захватанными ободранными дверьми Емельянов приостановился. Это место было ему хорошо знакомо, и он знал, что в бараке он встретит знакомого сторожа. Но на всякий случай он вошел не сразу. И только когда убедился, что поблизости нет никого подозрительного, смело вошел в барак.
Лохматый, выпачканный в саже и угле старик, возившийся возле печки, оглянулся на вошедшего и радушно протянул:
-- Михайлыч, ты? Ну, заходи!
-- Я, Федот Николаич. Здорово! Ребята еще не приходили?
-- Придут. Того и гляди нагрянут. Садись к теплу, рассказывай.
Емельянов присел на скамейку возле печки и протянул руки к огню.
-- Зазяб? -- осведомился сторож. -- Скажи на милость, похолодало. Все держалось тепло, снегу не было, а с третьегодни ударило морозом. Прогреть помещенье не могу. Топлю, топлю...
Пошуровав в печке, сторож что-то вспомнил.
-- Вот еще, совсем было забыл. Жандарм тут как-то приходил...
-- Жандарм? -- встрепенулся Емельянов. -- Зачем?
-- В том-то и штука,, что без никакого делу. Вроде обогреться. Ну, калякал. То, се. Я, грит, теперь человек вольный и работы у меня, вроде, никакой, потому, свобода. Народу, грит, свобода царем дадена и начальству оттого облегчение большое вышло...
-- Сволочь он, видать, большая жандарм этот!
-- Шкура известная! -- согласился старик. -- Пел он, пел, а мне его песни знакомы.
-- Ни о ком не расспрашивал?
-- Нет. Все больше с подходцем. Бросать, грит, службу хочу. А я ему: почему же, если облегчение. А он: беспокойство!.. Подыгрывался ко мне и щупал. А я щупанный! Меня не прощупаешь!.. -- сторож рассмеялся. Рассмеялся и Емельянов.
-- Щупанный ты, значит?
-- Со всех сторон!..
Разговор прекратился, потому что пришли те, кого дожидался Емельянов.
Вошло сразу трое. Самый младший весело тряхнул руку Емельянова. Остальные поздоровались с ним более сдержанно.
-- Как дела? -- спросил младший.
-- Дела неплохи. В городе профессиональные союзы организуются, работенка кипит. Даже половые из ресторанов и трактиров союз официантов устроили.
-- Видал ты! -- удивились пришедшие. -- Всех, значит, пробрало!
-- До всех дошло! -- тряхнул головой сторож. -- Намедни лавочник Ковалев меня в какой-то тоже союз звал. Вступай, грит, Федот Николаич, за правое дело стоять будешь!
Все рассмеялись. Емельянов подмигнул сторожу:
-- Вступил?
-- Как же! Стану я со всякой сволочью компанию водить!.. Ковалев, хоть он и прибедняется, а форменный мироед...
-- Ну, ладно, -- озабоченно перебил один из пришедших, -- чорт с ним, с лавочником! Давай, товарищ Емельянов, выкладывай, что надо.
Сторож наспех пошуровал в печке и пошел к дверям.
-- Я тут на крылечке, если кто навернется...
-- Дело! -- одобрил Емельянов.
Когда за стариком закрылась дверь, Емельянов вытащил из кармана пачку бумаг и, усевшись за стол вместе со слесарями, стал объяснять им положение дел.
Говорил Емельянов не красно. Он часто останавливался и подыскивал подходящие слова, часто заглядывал в бумажку, сверяясь там с написанным, заранее заготовленным конспектом. Слесаря слушали его сосредоточенно молча. Наконец, один не выдержал.
-- Погоди-ка, -- мягко, но решительно остановил он Емельянова. -- Ты вали попроще, по-рабочему. Так-то у тебя выходит, вроде по-немецки. А ты по самому простому, вот и станет у нас с тобой хорошо!
Емельянов слегка растерялся, но быстро оправился. Весело тряхнув головой, он согласился:
-- Правильно! Не могу я, товарищи, с чужих слов! Давайте я по-своему!..
По-своему у Емельянова дело пошло лучше. Он рассказал о некоторых решениях организации, о тактике, которой следует придерживаться в эти дни, когда у некоторых закружилась голова от "свобод". Он роздал слесарям, которые были связаны с крепкой группой деповских рабочих, пачечку листовок и передал наказ партийного комитета, не поддаваться на удочку "свободы" слова и собраний и не вылезать особенно на глаза начальства и хитро присмиревших жандармов.
-- На-днях, -- сказал он в заключение, -- мы соберемся и вам сделает подробный доклад Старик.
При упоминании этого имени все трое оживились. Молодой просветлел и нетерпеливо спросил:
-- А скоро?
-- Говорю, на днях, -- успокоил его Емельянов. -- Он дня на два уехал недалеко по линии, вернется и обязательно придет сюда.
Дело, с которым приходил сюда Емельянов, было сделано. Надо было расходиться. Позвали сторожа, который спокойно объявил, что все кругом благополучно и спокойно. Потом ушли слесаря, а немного погодя Емельянов. Прощаясь со стариком, он пошутил:
-- Значит, не хочется тебе с лавочником в союз вступать?
-- А почему же? -- лукаво сверкнул глазами сторож. -- Если шибко попросит, так и вступлю!..
-- Валяй! -- засмеялся Емельянов и вышел.
8
Партийная кличка "Старик" вовсе не соответствовала годам Сергея Ивановича. Было ему не больше сорока-сорока пяти лет и ничего старческого ни в его лице, ни во всем его облике не было. И если родилась эта кличка и прочно прилипла к нему, то только разве потому, что был он положителен и обдуманно строг в своих поступках и отличался ясностью и мудростью своих речей и решений. Старика в организации очень ценили, к его словам прислушивались. Молодежь относилась к нему с каким-то подчеркнутым уважением. И в этом уважении была значительная доля страха. Боялись укоризненного взгляда Старика, его неодобрения, его скупой, но чувствительной насмешки. Кроме личных качеств Старика, обеспечивавших ему товарищеское уважение со стороны всех, с кем ему приходилось иметь дело в организации, он еще славился, как большой знаток Маркса.
-- Он "Капитал" назубок знает, -- говорили про него. -- Его никакой цитатой из Маркса не собьешь!
Своими большими знаниями Старик хорошо и удачно пользовался в столкновениях с противниками. На массовках, где сталкивались в бесконечных и ожесточенных спорах народники и марксисты, Старик всегда выходил победителем. И он умел лучше других составить крепкую и волнующую и всегда насыщенную разительными фактами и обоснованную прокламацию.
Партийные обязанности бросали Старика из одного конца страны в другой. В этой суровой и глухой стране, оторванной от центров, он прижился дольше всего. Его умение хорошо конспирировать, разумная осторожность и какое-то особое чутье, не раз предостерегавшее его от неминуемой опасности, давали ему возможность прочно засиживаться здесь и не попадаться жандармам.
Он был одинок, и никто из самых даже близких партийных товарищей не знал ничего о его личной жизни, о том, как и чем живет он вне партийной работы, помимо революции. Другие переживали что-нибудь свое, личное, что порою никак не отражалось на их революционной работе, а иногда и мешало ей. У других были привязанности, огорчения и радости, близкие люди, возлюбленные, семья. У Старика ничего этого не было. Жил он бобылем и о том, как жил, никому не говорил и ни пред кем никогда даже мимолетно, даже случайно не раскрывал малейшего уголка своего сердца.
Когда кто-нибудь из товарищей затруднялся выполнить партийное поручение, ссылаясь на личную причину, то как бы велика и уважительна эта причина ни была, Старик хмурился и сурово выговаривал виновнику:
-- Что ж вы, товарищ, думаете, что революцию можно совершить за чайным столом в кругу чад и домочадцев?..
Находились такие, кто, обсуждая поведение Старика, за его спиной толковали:
-- Это же аскетизм, то, что он требует от нас! Мы не монахи и не автоматы! Мы -- живые люди!..
-- Революцию могут делать только настоящие живые люди! А он иной раз ставит вопрос слишком прямолинейно!..
Иные делали предположение:
-- Старик, наверное, сам не способен ни на какие увлечения, засушил в себе всякие чувства, кроме служения революции... Вот оттого-то он так требователен к другим...
Но и тех и других негодующе и возмущенно останавливали товарищи, близко знавшие Старика.
-- Старик прошел суровую школу! Он здорово хлебнул горя на своем веку! Нам всем надо равняться по нему...
Елена встретилась со Стариком незадолго до того, как ее поставили на работу в типографии. От Старика зависело окончательное решение, послать девушку сюда пли не посылать. Старик взглянул на Елену поверх очков и просто сказал:
-- Работа тяжелая и ответственная... Выдержите?
-- Мне кажется, выдержу, -- так же просто ответила Елена.
-- Хорошо все обдумали и взвесили? -- еще раз спросил Старик.
У Елены обидчиво вздрогнули губы. Старик это заметил и слабо усмехнулся:
-- Не обижайтесь. Нет ничего обидного в том, что я допрашиваю вас с пристрастием. Я нисколько не сомневаюсь в вашем искреннем желании работать в этой области, но вы молоды и вас может испугать одиночество, отрешенность от людей... Ведь вы будете совершенно отрезаны от всех товарищей, за исключением одного-двух...
-- Я знаю это, Сергей Иванович...
-- Значит все в порядке? -- кивнул головой Старик и потрогал очки.
Елена тихо, с затаенной обидой ответила:
-- Конечно.
Тогда лицо Старика снова на мгновенье осветилось улыбкой, и он произнес два слова:
-- Ладно, девушка!
И было в звуке его голоса что-то такое необычное и неприсущее Старику, что Елена широко посмотрела на него и почувствовала, как неожиданная теплая нежность согрела ее, нежность к этому придирчивому, суровому человеку.
Об этих двух незначительных словах она вспоминала часто. Она попыталась понять и разгадать, отчего же ее так взволновал голос Старика, и не могла. И когда, сработавшись с Матвеем, она рассказала ему о своем разговоре со Стариком, о том, как ее сначала обидел его допрос, а потом согрели эти слова, Матвей задумчиво сказал:
-- У Старика, видать, неизрасходованный запас нежности... Он умеет ценить человека. Но у него какое-то целомудрие в отношениях с людьми и больше всего боится он сантиментальности... Таких у нас, Елена, немало!..
