1.
Плотник Андрей вошел в барак и окликнул Власа:
-- Медведев, тебе письмо!
Влас, уверенный, что письмо из дому, быстро взял слегка измятую открытку, но, прочитав на адресе непривычное слово "местное", удивился.
Открытку писал кто-то чужой. Коротко и просто он уведомлял Власа, что в городской больнице (адрес такой-то) находится в хирургической палате на излечении мальчик Филипп Медведев, которого посещать можно по таким-то дням и часам.
Недоумению и тревожным догадкам Власа не было границ. Он никак не мог себе представить, почему Филька очутился в городе, в больнице, в какой-то хирургической палате, что с ним приключилось, какая беда, какая напасть.
Андрей, заметив огорчение и досаду на лице Власа, спросил:
-- Плохие вести, что ли?
-- Вот прочти-ка. Ничего мне непонятно.
Андрей внимательно и медленно прочитал открытку и возвратил ее Власу, успокаивая:
-- Что-нибудь легкое. Ты не огорчайся прежде времени. Если бы опасное, предупредили бы, а то, видишь, просто зовут.
Влас вздохнул и задумался.
Ближайший посетительский день в больнице выпадал на послезавтра, и для Власа эти два дня тяжелого ожидания были непереносимы. Он ходил на работу как потерянный, не слушая товарищей, подчас не понимая обращенных к нему вопросов и делая не то, что надо.
Беспокойство и тревога о Фильке жгли его. Жгла и томила неизвестность. И вместе с тем вкрадывалось нежданно и другое: только теперь он внезапно и остро почувствовал, что здорово соскучился по семье, по дому и особенно по Фильке. Внезапно с небывалою остротой хлынули на него воспоминания о семье, -- о Марье, о дочери, о сыне. Особенно -- о сыне.
Сын -- мужик, мужчина, будущий крепкий работник. Опора хозяйства. Часть и повторение его, Власа. О сыне все время гнездилась потаенная упорная и крепкая и невысказанная и не всегда осознанная мысль.
-- И вот -- живой (ах, что же с ним?). Филька вырос пред глазами, шустрый, смышленый, такой родной парнишка, которого не видал он несколько месяцев, о котором, казалось, позабыл и который где-то здесь поблизости, в городе, лежит больной и страдающий.
Савельич вечером накануне того, как итти Власу в больницу, ухватил волнение и беспокойство Медведева и подсел к нему.
-- А ты не поддавайся, Медведев, -- участливо посоветовал он. -- Сходишь, поглядишь, в каком, значит, положении. А до времени зачем же сердце томить.
-- И что это, скажи, там случилось? -- ухватываясь за участие соседа, горестно недоумевал Влас. -- По баловству или разве чем зашибло?!
-- Ну, завтрева все разведаешь.
-- Да уж, видно, завтра...
Это завтра, наконец, наступило.
Влас, неловко путаясь большими руками в белом халате, который заставила его надеть сестра, осторожно пошел по сверкающему, натертому полу в палату, где лежал Филька.
Сквозь широкие окна текли теплые солнечные полосы. Они тянулись ликующе и щедро по глянцевитому полу, ложились на белые стены, зажигали огнем медные ручки дверей. Они обливали сверканием ветхий халат на Власе, и ему казалось, что они преграждают ему путь и мешают итти туда, где за стенами, за одной из закрытых дверей скрывался Филька.
В палате, перешагнув невидимый порог мягко раскрывшейся пред ним двери, Влас растерялся: он увидел ряды одинаковых коек, покрытых одинаковыми серыми с полосами одеялами, он увидел одинаковых, так странно и пугающе похожих один на другого людей на этих койках.
Его растерянность длилась недолго. Откуда-то прозвучал радостный, знакомый голос:
-- Тять, сюды!
Влас оглянулся, увидел на одной из ближайших коек остриженную голову сынишки и, скрывая охватившее его волнение и пряча горячую радость, прилившую к его глазам, быстро прошел к Фильке.
Солнечный луч тронул короткие волосы Фильки, озолотил их, зажег. Солнечный луч пролился в Филькины серые глаза и запылал там веселыми искорками.
-- Какой ты... в халате-то, вроде... новый!
-- Ну, ну! -- похлопал его по плечу Влас и жадно и пристально разглядел неуклюжую, как белый обрубок, поверх одеяла забинтованную руку. -- Здравствуй-ка! С тобой, Филипп, что это приключилось? Каким манером? Давно ли?
-- Видишь! -- возбудился Филька, и глаза у него запылали еще ярче, еще веселее. -- Видишь, вот штука какая у нас в коммуне вышла...
Влас молча выслушал рассказ сына... Не прерывая, не задавая вопросов, он впитал в себя Филькины слова, нахмурился и беспокойно заерзал на белом табурете.
-- Понимаешь, тять, им главное, чтоб трактор угробить! Чтоб убыток коммуне...
-- Кому это? -- вскинул Влас глаза на возбужденное, оживившееся лицо сына. -- Кто такие?
-- Кулаки! -- уверенно объяснил Филька, как что-то непреложное и само собой понятное, и приподнялся на здоровом локте. -- Для вреда коммуне стараются!
Влас мгновенье помолчал. Затем осторожно и не совсем уверенно переспросил:
-- Подпилили, говоришь?
-- В двух местах, -- мотнул светлою головою Филька. -- А мост-то ка-ак а-ахнет!..
-- Подпилили... -- для себя повторил Влас, вслушиваясь в это простое слово. И совершенно явственно и отчетливо ему вспомнилось несчастие на стройке. Там ведь тоже подпилили подпоры. Там тоже пострадал ни в чем неповинный человек. На мгновенье у Власа перехватило дух: а ведь могли и совсем убить Фильку! И, отгоняя тяжелую мысль, он хрипло, чужим голосом спросил сына:
-- А рука-то как, ничего? Действовать будет?
-- Рука? -- осветился гордостью Филька. -- Она заживет, тять! Ей только в костях сростись, да и все! Не больно!.. Неделю велели тута лежать, а потом, говорят, -- домой!
-- Заживет. Это хорошо, -- успокоился Влас. -- Это очень даже хорошо. -- И, меняя тон, осторожно и как бы мимоходом осведомился: -- Ну, а как там у вас дома? Здоровы и... вообче? Хозяйничают?
-- Хорошо дома, тять! -- приполз на локте Филька к отцу поближе и заглянул снизу в его лицо. -- Об тебе только соскучились...
-- Ну... -- нахмурился и слегка отодвинулся от сына Влас. -- Соскучились! С чего бы это, коли вам там сладко?!
-- А с тобой бы вместе еще лучше было бы, -- засияли филькины глаза и вдруг чуть-чуть померкли. -- Только ты вот не хочешь... А нас там за это попрекают. Меня ребята нехорошо дразнили даже...
-- Как? -- пасмурно и с какой-то болезненной заинтересованностью спросил Влас.-- Как дразнили-то?
-- У тебя, говорят, отец против коммуны! Вроде под... подкулачника!..
-- Дураки! -- сердито произнес Влас. -- Несусветные дураки!
-- Нас, тять, когда чистили коммуну, -- продолжал Филька, -- еле-еле оставили. Чуть-чуть за тебя не вычистили.
-- Ну, не велика беда...
-- Нет, ты не скажи! -- снова вспыхнули филькины глаза. -- Не скажи! Нам в коммуне хорошо!
-- Хорошо! -- усмешка покривила губы Власа. -- Ну, вряд ли все хорошо!.. А вот погоди, я тут в городе покрепше устроюсь, так выпишу вас всех к себе. Тебя в хорошую училищу отдам, в люди ты выйдешь.
Сияющий взгляд Фильки совсем померк. Филька потупился, засопел.
Солнечные полосы колыхались по палате озорно и пьяно. Они ударялись о белые стены, о стекло графинов и чашек на столиках, об эмаль плевательниц, о ворсинки грубых одеял. Они ласково и назойливо мазали золотыми мазками стриженую голову Фильки и лезли в его глаза. Но глаза его были полузакрыты опущенными ресницами и не загорались, не вспыхивали от солнечных ликующих полос.
Сопя и ненужно откашливаясь, Филька вымолвил:
-- В училищу меня из коммуны отдадут. Может, я на курсы... в трактористы пойду... А мы сюды, к тебе, тять, не поедем. У нас работы много...
Влас уперся руками в колени и проглотил готовую сорваться ругань.
-- Эх ты! -- неприязненно произнес он и не нашелся что сказать дальше.
А в это время сестра прошла по рядам коек и решительно и деловито объявила:
-- Товарищи посетители, время прошло. Уходить пора.
Влас поднялся. Филька взглянул на него со сдержанной ласкою и виновато и тихо спросил:
-- Тять, а ты приходи еще!
-- Приду! -- кивнул головой Влас и ушел.
2.
Нужно было с кем-нибудь поделиться своими мыслями, своими сомнениями и тревогами, нужно было во что бы то ни стало. Но было совестно говорить с этими, кто окружал его, кто знал и помнил недавние его брюзгливые и недовольные речи. И Влас, раздираемый охотою поделиться с кем-нибудь тем, что он принес из больницы, хмуро сторонился товарищей по работе, по бараку.
Но, Савельич, поджидая его, сам поймал и участливо осведомился:
-- Ну, как парнишка твой, выправляется?
-- Выправляется, -- коротко ответил Влас, пытаясь ускользнуть от дальнейших расспросов.
-- Это хорошо. А что ж с ним доспелось?
-- Да так... -- запнулся Влас.
-- Баловство али оплошка? -- допытывался Савельич.
Влас почувствовал, понял, что не уйти от этого ласкового, но напористого старика.
-- Не баловство... Мостом зашибло.
-- А-а! -- протянул Савельич и наклонил голову набок. -- Стало быть, ветхий мост был, нехозяйственный?
-- Мост-то был крепкий, -- не сдержавшись, вскрикнул Влас и убедился, что теперь придется рассказать обо всем подробно.
-- Что ж так? -- выпрямился Савельич, недоумевающе вглядываясь во Власа.
-- Лихое дело! Никак даже толком и понять не могу...
Влас оглянулся. В бараке было по-вечернему тихо. Горели тускло лампочки, прокалывая синеватую мглу. Сеялись тихие разговоры. Их изредка прорывали вспышки сдержанного смеха. Тихими капельками где-то в углу мечтательно и осторожно падали и рассыпались звоны и рокоты балалайки. Поблизости никого не было. Каждый был занят чем-то своим. И никто не слушал ни Власа, ни Савельича. А Савельич прочно и домовито сидел на табуретке против Власа и ждал.
У Власа что-то дрогнуло в сердце.
-- Лихое дело... -- повторил он и доверчиво нагнулся к старику. -- Мост-то там подпилили. Гады какие-то подпилили, ну вот в аккурат, как у нас здесь, на лесах!
-- Ну-у!? -- протянул Савельич и взмел вверх бородою.
-- Везли, значит, трактор, -- продолжал Влас, -- из коммуны на поле, на работу, и гады-то какие-то возьми да и подпили устои у моста. А Филька-то мой на тракторе! Еле цел остался! Понимаешь?! А кроме его еще мужика зашибло, тракториста. Здесь же лежит, в той самой больнице... Что делают, что делают!
-- Кулаки! -- твердо отметил Савельич.-- Ихняя работа, не иначе.
Влас приостановился. У него на короткий миг вскипело горечью сердце. Он уже неоднократно слышал о кулаках. Каждый шаг, каждое происшествие принято теперь объяснять происками кулака! Верно ли это?
-- Кулаки... -- протянул он за Савельичем, пробуя насмешливо усмехнуться. Но усмешка не вышла: лицо только растерянно и смешно скривилось. На лице застыла тревога. -- Откуль ты взял? Никто, понижаешь, не пойман. Не пойманы, говорю!..
Савельич покачал головой.
-- У нас тут, на стройке, тоже никто не пойман покуда, а никакого спору нет, что враг, самый настоящий вредитель пакость сделал. Так и там. Ты рассуди: кому другому надобность приспела мосты обчественные портить, да тракторы ломать, да людей калечить? Пойми!
-- Вот то-то и дело... -- неопределенно сказал Влас. -- Я и сам...
Влас оглянулся, установил, что в бараке попрежнему тянется спокойно вечернее затишье и что никому до его беседы с Савельичем нет никакого дела, и горько улыбнулся:
-- Я и сам теперь спутался, Савельич. После того разу, с лесами-то да с тем упокойным парнем... И теперь как моего парнишку зашибло... Я сам в мыслях своих разброд чувствую. С одной стороны погляжу -- будто правда все, а с другой прикину -- сумнительно!.. Об кулаках вот. Слишком галдежу в этом деле выходит. Кулаки, кулаки, а, приглядишься -- так наша собственная дурность, может, иной раз все портит. А мы на чужого дядю, на кулака валим!.. Ну, а обстоятельствы дела сбивают меня. В тот раз про Алексея Кривошапкина, про земляка моего, в газетке читано было, что его кулаки уничтожить хотели. Седни опять эта вредность в нашей Суходолке с мостом. Завтра, глядишь, еще что-нибудь... Сбивает меня все это! Разброд у меня в голове, Савельич!.. Давали мне тут книжки читать, в газетки сам заглядываю. И все об одном там, все об одном!.. А кроме прочего человек один знакомый сердце мне оногдысь растравлял. Истинную суть дела старался обсказать, про правду толковал, а вышла, по-моему, его правда самой чернущей кривдой... -- Влас передохнул, на мгновенье замолчал. Савельич внимательно вытянулся к нему и слегка прищурил глаза.
-- Ты знаешь, -- продолжал Влас с запинкой и как бы через силу. -- Я из дому-то от новых порядков ушел, от порушения моей жизни, а теперь мне мой же парнишка в глаза тычет: из-за тебя, мол, из коммуны нас вычистить хотели. И вышел я теперь вроде тоже кулак. А у меня, всем известно, вся жизнь моя в труде. Справедливо это? Ничего не пойму!.. -- Он снова остановился и стал глядеть куда-то вдаль, где виделось ему что-то свое. Савельич выпрямился, выпустил бороду из горсти и оперся руками на широко, по-стариковски расставленные колени.
-- Много, Медведев, у тебя шалых дум! -- внушительно сказал он. -- Хотится тебе все по-своему обмозговать да раскумекать. А оно уже другими прочими давно распрекрасно и самосильно обмозговано и раскумекано. В дело, скажем, в колхоз всем миром идут, а ты сичас: правильна ли, мол, дорожка, да нет ли где ухабов, да, может, канава где... Супротивность в тебе большая. Гордость...
-- Нет! -- сделал Влас попытку остановить, прервать старика, но тот поднял предостерегающе руку:
-- Обожди, не кипи, как смола! Я тебя годков на двадцать, не мене старше. Ты не спорь и не обижайся на меня. На меня обижаться не резон. Бо я не зря слова говорю. Считай: мне на седьмой десяток перевалило, а я четыре года, как грамоте только научился. В церкву в позапрошлом году перестал ходить. Иконы выставил из избы... Дошел до настоящей истины. Мне бы, может, переломиться, как сухой былинке, надоть: век свой по одной, неверной дорожке шел и за старые правила держался, а тут сразу и дорога-то новая и правила-то не те... а я не сломился, устоял. А отчего?
-- А отчего? -- повторил за ним Влас и с нескрываемой жадностью вгляделся в Савельича: новый, до сих пор неразличимый в толпе и невыделенный из нее человек сидел перед ним.
-- Отчего? -- выпрямился Савельич молодо и бодро. -- А оттого, друг мой, что сердца своего на замке никогда не держал. И уши от самонастоящей правды ни в век не затыкал. Я, браток мой, с людьми настоящими завсегда сердце открытым держу.
"С людьми настоящими..." -- укололи Власа знакомые слова.
-- Которые они есть настоящие-то люди? как их отличишь? -- с безнадежностью в голосе перебил он. -- Ты, скажем, одних за настоящих почитаешь, а иные совсем наоборот.
-- Которые самые настоящие, -- внушительно и непререкаемо определил Савельич, -- это те, у коих душа и ум об одном хлопочут: о том, чтобы правда-то на земле для всех одинаковая настала! А не то, чтоб для тебя одна, а для меня, к примеру, вовсе другая!
-- У правды-то, выходит, тоже обличий много!?
-- Как кто на нее, на правду, взглянет. Для богатого одна правда была, он на нее жадным оком глядит, а у бедняка да у трудника, который с испугу на нее взирает, она иная...
-- Дак как же ты ее сравняешь этакую- то?
-- Не слыхал, значит, ты ничего, выходит, не слыхал? Цельной жизни перемену проморгал? -- сожалительно спросил Савельич и даже вздохнул. -- Цельной жизни перемену проморгал! Ну и ну!
Влас рванулся к старику и блеснул глазами:
-- Ежели ты полагаешь насчет перемены обчей жизни, так не думай, что я тут где-нибудь боком был. Я, ведь, за новую-то жизнь кровь проливал. Я партизанить в тайгу уходил. Не мало и моего труда и моих силов да крови за эту новую жизнь положено...
-- И что ж, ты думаешь, все это у тебя зазря вышло? -- хитро прищурился Савельич.
-- Этак не думаю! -- решительно обрезал Влас. -- А вот как ты толкуешь про правду, так не вижу я еще покеда, чтоб она сравнена для всех была... И душа у меня через это томится!
-- Какой ты прыткой, -- с сердитым укором оборвал его старик. -- По-твоему, все зараз должно сполниться: полная радость и тишина промежду всех людей. Ну, это ты махнул зря! Люди разные существуют. Многие за прежнюю жизнь всеми зубами уцепились, их оторвать только с живым мясом от ее можно. А уцепились они за ее оттого, что больно сладка она им была... Дак неужели, по-твоему, нужно так уравнять течение судьбы, чтоб и этим попрежнему слаще сладкого существование ихое осталось?! Нет, такого резону нонче не дождешься!
Савельич внезапно сердито замолчал. Потягиваясь и болезненно распрямляя спину, он поднялся на ноги.
-- Ты не сердись, Поликарп Савельич! -- тихо сказал Влас. -- Ежели я чего не так понял да не так сказал, ты на это не сердись! У меня нутро кипит и ум во мне в разладе... Думаю и хочу понять, что и как...
-- Ну, и думай! -- разрешил Савельич и широко усмехнулся. -- Хорошо будешь думать, до хорошего и додумаешься!..
3.
Во второй раз Влас пришел в больницу к Фильке с гостинцами. Он принес ему горсть конфет и мятных пряников.
-- Побалуйся, -- протянул он их парнишке, отводя глаза в сторону. Филька взял сверточек и стыдливо сунул его под подушку.
-- Спасибо, тять! Мне не нужно бы...
-- Не нужно? -- прищурился Влас. -- Нечего дурачиться! Поди, в коммуне-то своей никаких пряников да конфетов не видишь... Поди, и хлеба-то вдоволь не бывает?!
Филька насупился и запыхтел. Влас заметил его недовольство и поспешил успокоить:
-- Ну, ладно! Рассказывай, как там у вас... про дела. Оногдысь ты так толком и не сказал мне... Мать здорова ли? Как Зинаида?
Сразу просияв от добродушного и ласкового тона отцовских слов, Филька стал рассказывать. Торопясь и перескакивая с одного на другое, он говорил о матери, которая ходит за коровами, о Зинаиде, поставленной теперь к детским яслям, о тракторе и трактористе, о пожаре.
-- Кулаки? -- с нескрываемым лукавством перебил его отец, услыхав про поджог.
-- Не иначе! -- тряхнул головой Филька, -- больше некому.
-- У вас все кулаки... -- проворчал Влас и подстегнул Фильку: -- Ну, сказывай дальше про дела.
Дальше Филька рассказывал о работе, о веселых выездах в поле, о Василии. Когда Влас услыхал имя Василия, он придвинулся поближе к кровати сына и крепко заинтересованно подхватил:
-- А ну-ка, ну-ка про Ваську! Что ж он в больших людях там в коммуне ходит? Ишь ты!
Про Ваську, которого Филька величал полным именем -- Василий Саввич, Влас услыхал чудеса. Недоверчиво кривя губы, он слушал парнишку и не верил. Оглоблина, Ваську балахонского, он, Влас, хорошо знал. Неприспособленный человек. Мужик бесхозяйственный. С ленцой, на болтовню все больше да на шуточки и прибауточки способный, а к настоящему делу ни-ни. А вот парнишка, сверкая честными и смышлеными глазами, уверенно треплет что-то про то, как этот самый Васька скот от бескормицы в коммуне спасал и как его теперь к делам на самое близкое расстояние подпустили. Ну, разве это не чудеса? Влас повел плечами и выпрямился на табуретке. Ну, конечно, мальчишка болтает, заговаривается.
-- Он теперь не на Балахне уж живет, -- выкладывал Филька. -- Он в некипелихином доме. И другие тоже. Артем...
Внезапно Влас что-то вспомнил. Сурово наморщив лоб, он перебил Фильку:
-- Стой. Скажи-ка ты вот об чем. Ты это зачем про вещи про Устиньи Гавриловны донес? Кто тебя этому научил?
У Фильки от неожиданности, от непонятного смущения и досады дрогнули ресницы.
-- Я сам... -- нерешительно ответил он.-- Меня никто не учил.
-- Сам, выходит, до подлости дошел! -- зло определил Влас. Но сразу же почувствовал жалость к мальчику, жалость, которая, помимо его воли, теплом разлилась по сердцу и высушила злобные и укоризненные слова. -- Как же это ты так? -- тише и проще и уже без злобы спросил он.
-- Она вредная... -- присел на кровати Филька и оглянулся кругом. -- Вредная. Она, может, в узелке-то что-нибудь худое супротив нас держала... А мамка непонятливая, взяла да и спрятала.
-- Чего ж там вредного да худого в узелке могло быть?
-- Я не знаю. Тамока гумаги какие-то были... Степан Петрович глядел. В город отправили.
-- Степан Петрович, -- оживился Влас.-- В председателях ходит он еще? Не запурхался?
-- Он -- главный, -- вразумительно сообщил Филька. -- А еще главнее его -- Зайцев товарищ. Партейный. Секретарь.
-- Зайцев? -- припомнил Влас. -- Откуда такой?
-- Из городу.
-- Из городу. Так. Своим умом управиться не в силах, городских на подмогу потащили?
Филька ничего не ответил отцу, не поняв его замечания.
-- Сердитый, -- добавил он после небольшого раздумья. -- Попадает от него всем. Страсть!
Усмехнувшись, Влас подумал про себя: "Значит, понадобилась палка на колхозников. Без палки не выходит!"
Так, перескакивая с одного на другое, Влас досидел возле Фильки до самого конца. И когда нужно было уходить, он поднялся неохотно.
-- Я теперь к тебе не скоро приду. В рабочее время мне неспособно отлучаться. Дождусь выходного.
-- Приходи, -- попросил Филька растроганно. -- Поговорим.
-- Ну, ладно! -- засмеялся Влас и попрощался с сыном.
По чистым белым коридорам больницы Влас пронес на лице конфузливую необычную нежность. С этой нежностью вышел он на оживленную улицу и, затерявшись в чужих толпах, хмурясь и улыбаясь, добрел до барака. Он хмурился оттого, что многое представилось ему теперь, после того, как он порасспросил Фильку, совсем по-новому. И улыбки вспыхивали на его губах и шевелились в уголках глаз от воспоминаний о семье, которую так ярко воскресил пред ним Филька, сын, мужик, работник.
