odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Исаак Григорьевич Гольдберг. Сладкая полынь... (8)

6.
Когда душа тоскует, раскрываются все старые раны. Одна такая, почти забытая, почти зажившая, ожгла неожиданной болью.
В воскресный день вышла Ксения на улицу. Солнце прорвалось сквозь белую стужу и засверкало снежинками, засияло на снежных крышах, напоило сочною синью густые тени.
По снежно-солнечной дороге мимо Ксении прошла молодая женщина с разрумянившимся на солнце малышом, который неуклюже и весело переваливался возле нее, закутанный в шубенку и шаль. Женщина взглянула на Ксению и отвернулась.
"Марья" -- укололась воспоминаньем Ксения и жадно разглядела ребенка.
А когда и женщина, и ребенок скрылись по улице, Ксения долго стояла неподвижно и одиноко на снегу.
И живо и ясно прошли пред нею давнишние дни, когда, по-девичьи беспечная и по-девичьи же безрассудная, она выслушивала от ласкового и тихого парня стыдные, но горячие, но радующие слова, когда верила этим словам и доверчиво куталась в крепких объятиях и не отворачивала лица, не прятала губ от томящих поцелуев. А что сталось от всего этого? Она ушла, и не по своей воле, а он не дождался ее, сменил на другую, и вот сейчас эта другая прошла мимо нее, отворачиваясь, с его ребенком... Но ведь могло же быть иначе!
Душа тоскует, и раскрываются все старые, уже зажившие раны.

В воскресный день тихо и прибрано в избе. Арина Васильевна, по-праздничному выспавшись, встречает Ксению молча, но ласково. К крёстной вернулась ее прежняя ласковость после того ночного разговора. Крёстная носит в себе какую-то мечту, но пока еще не обнаруживает ее. Она не удержалась и поделилась с верными подружками-соседками о том, что неожиданно услышала от Ксении, и теперь ждет она чего-то, и, видно, еще не приспело время для того, что лежит у нее в мечтах.
Но робко и несмело краешек этого выскальзывает:
-- Ксеночка... -- говорит она, когда Ксения, раздевшись, садится к заиндевевшему окну: -- Я вот что надумала. В Острожном, сказывают, батюшка новый, из схимников. Праведной жизни человек и ученый. Вот, бать бы, съездить к нему... Многим, сказывают, утешение молитвою дает он... А, Ксеночка?
Ксения еще не стряхнула с себя острых воспоминаний и отвечает растерянно и невпопад:
-- Вот и был бы теперь ребеночек мне утешением...
Арина Васильевна испуганно вслушивается в этот ответ. Качает головою:
-- Да об чем?.. Коли господь не дал детей, об чем же тужить! Я тебе про батюшку острожного. Утешить молитвою, мол, сумеет он. Слышишь?
Ксения слышит. Губы ее сжаты. Упрямые мысли морщат лоб. Рука теребит кончик головного платка.
-- Слышу... Не верю я, крёстная!
-- А ты поверь! Попробуй!..
И, торопясь использовать покорное молчание Ксении, крёстная обрушивает на нее все, что узнала она у подружек-соседок о праведной жизни бывшего схимника, о душевном исцелении, которое он подал вот той-то да тому-то, о радости, которую приносит его молитва. И, может быть, подавленная всем этим, Ксения внимательно и безмолвно слушает ее.
Вечером, с первыми огнями к Арине Васильевне приходят соседки, сначала одна, потом другая. Садятся тихо и затаенно, как в доме, где лежит тяжело больной. Вздыхают, смотрят друг на дружку, кидают сострадательные и умиленные взгляды на Ксению. Невзначай начинают разговаривать об отце Сосипатре, острожном попе. Невзначай и исподволь пробираются ко Ксеньиному томлению. Осторожно, с бабьей, нигде необученной, но верной хитростью поворачивают речи свои как раз на то, о чем толковала Арина Васильевна.
Так же, как и крёстную, Ксения слушает их внимательно, но молчит. Но, не смущаясь ее молчания, старухи продолжают говорить, разгораются, кипят, поминают Христа, богородицу, святых, молитвенно вздымают глаза к иконам и порою чертят над иссохшими, плоскими грудями мелкие крестики.
Они уходят чинно и степенно, опять словно в избе тяжело больной. И после их ухода, выждав немного, Арина Васильевна проникновенно и почти уверенно говорит:
-- В сретенье, Ксеночка, престол в Острожном. Тогды и поедем...
Сперва Аграфена, девка веселая и некуражливая, написала под диктовку Архипа ответ в город, потом из города пришло еще одно письмо, а вместе с письмом денежный перевод -- целый червонец. И уж после всего этого начала Василиса снаряжать Васютку своего в дорогу. Архип, получив деньги, какое-то томительное мгновенье подержал в руках, протяжно выдохнул из себя переполнивший его соблазн и отдал жене:
-- Спрячь до поры, Василиса!
Отвозил в город паренька Архип все-таки навеселе. В Моге деревенские гудели на проводинах, благо день был праздничный -- сретенье. Надо Архипом незлобливо посмеивались, Васютке надавали сотню вздорных советов. Васютку тормошили и завистливо шутили с ним. А парнишка хранил в себе испуганную радость, хмуро надувал губы и степенно огрызался.
На станцию ехали через волость, через Острог. Над селом, когда туда въезжали, плавали жидко в густом морозном воздухе звуки колоколов. Василиса выпрямилась на сиденьи, торопливо перекрестилась:
-- Благовестят. Нонче тута престол.
-- Попы страдуют! -- хмыкнул Архип. -- Подлавливают вас этаких на улочку: престол!..
В Остроге остановились у свата. Василиса, как приехали, сразу побежала в церковь.
-- Пушшай, -- примирительно сказал Архип свату. -- Я так кумекаю: у меня слабость -- самогон, а у ее -- леригия!..
Но когда Василиса вернулась из церкви, у него благодушие исчезло без остатку.
-- Ну, мужики, -- возбужденно стала рассказывать баба. -- Оказия-то какая! Кого я в церкви-то видела! Ксению верхнееланскую!...
-- Врешь! -- вскипел Архип. -- Не может этого быть! Не такая она, чтоб к попам ходить!
-- Да своими я глазами видела! Ты чего это? Когды я тебе врала?
Архип опомнился: действительно, не водилось за Василисой вранья, всегда баба правду говорила. Выслушал огорченно жену, выругался, схватился за шапку.
-- Ты куда? Щей похлебаем! -- удержал его сват.
-- Сбегаю я к ней, дознаюсь! Где она, Ксения, останавливается-то?
Сват сказал и отпустил его.
Ксению нашел Архип окруженной множеством баб. Она сидела посреди них тихая и усталая. Недоуменье и скорбь были на ее лице. Недоуменье и скорбь вспыхнули ярче, как только увидела она Архипа. Бабы оглянулись на него и неприязненно зашушукались. Хозяйка дома вышла ему навстречу и певуче протянула:
-- Проходи-ка, Архип Степаныч! Проходи, гостем будешь.
Но Архип не слушал хозяйку. Прямо к Ксении прошел он, прямо к ней:
-- Ты што это, Ксения?.. Ты пошто же?
Ксения отвернулась. Губы у нее дрогнули:
-- Оставь, дядя Архип... Не томи.
Бабы теснее подались к Ксении, зашумели, заговорили, покрывая голос женщины:
-- Чего пристал к женчине?.. Не мужичье здесь дело!.. Уходил бы! Зачем пристал?!..
Но Архип озлился и прикрикнул на баб:
-- Не гыргайте вы!.. Мое дело! Должон я с Ксенией, со связчицей своей поговорить!.. Должон, и кончено!..
Вставая с места и все еще не глядя на Архипа, Ксения, напряженно думая о чем-то, сказала женщинам:
-- Пустите, бабоньки... Хочет поговорить, пущай говорит.
Сразу умолкнувшие женщины пропустили Архипа поближе к Ксении и впились в него разгоревшимися любопытством и неприязнью глазами.
-- С чего же это ты, товарищ дорогой Ксения, в церкву, к попам потянулась? Не займовалась ты раньше этим. Кто тебя надоумил? Была ты сознательная и справедливая, а теперь что с тобою исделалось?.. Обидно мне, Ксения! укорительно обидно!..
Архип заговорил горячо, но успел сказать совсем немного и почувствовал, что нет у него настоящих, убедительных и уместных слов и что вот эти его слова бесплодно падают в настороженную, недоверчивую, враждебную тишину, что Ксения слушает и не слышит его, отгородилась от него чем-то, ушла куда-то. И, чувствуя свое бессилие, озлобленный им, он вскипел, закружился, сорвался:
-- Знаю я! -- вдруг закричал он и обернулся к бабам. -- Знаю!.. Сороки все это, трещотки язвинские! они тебя сомустили!.. -- У-у!! длинноволосое отродье!..
Хозяйка приблизилась к Архипу и язвительно промолвила:
-- Перестал бы ты, батюшка, в чужом доме шуметь. Не было тебе приглашенья, не обессудь, коли, вот тебе бог, а вот и порог.
Архип осекся, плюнул, яростно оглянул баб, сунулся к выходу и ушел.
У свата Архип разразился бессвязной и гневной речью и против попов, и против баб, наконец, против кого-то неизвестного, кто, по его мнению, виноват во всем. Сват, легонечко посмеиваясь, поддерживал его, сватья дулась и обзывала греховодником. Василиса озабоченно уговаривала ехать на станцию. Было Архипу тошно и муторно, когда выезжал он из Острога.
Было тошно и муторно Ксении, оставшейся среди негодовавших на Архипа, на беспутного мужичонку баб. Но, насытивши свое негодованье, бабы постепенно разошлись по домам. Ксения осталась одна с хозяйкой. Попозже вернулась откуда-то Арина Васильевна, пошепталась с хозяйкой, покрутила озабоченно головой, посидела немного молча. Как перед дальней дорогой, сидят молча и сосредоточенно. Потом поднялась, твердо и настойчиво напомнила:
-- Пойдем, Ксеночка! Ждет тебя батюшка, отец Сосипатр.
Растерянно вздрогнув, Ксения встала, поправила головной платок и решительно и деловито пошла одеваться.
8.

Собирались со станции по железной дороге Васютку в город отправить одного, но на станции Архип вдруг перерешил:
-- Хватит у нас копеек! Повезу-ка я Василея Архипыча сам в город!
Ни споры, ни уговоры не помогли: Архип влез в вагон следом за Васюткой и укатил. Василиса, вытирая заплаканные глаза, одиноко поехала рысцою обратно.
Всю дорогу парнишка простоял у окна, жадно разглядывая убегающие и кружащиеся в быстром беге распадки, поля, косматые полосы поредевшего леса. В жадности этой не слушал, о чем толкует с попутчиками отец. А Архип вцепился в праздных, по-дорожному охочих до разговоров слушателей и толковал им о своем, хвастался, что везет сынишку в город на хорошую ученую жизнь приспосабливать.
-- Станет он у меня там человеком, во! -- потрясал он черным кулаком. -- По науке пойдет! Мозги проветривать будет!.. Город -- это не деревня!
Соседи рассматривали парнишку и соглашались с Архипом и выматывали из него все, чем переполнена была его душа. А телеграфные столбы за открытыми окнами бежали и бежали, а город все приближался и путь к нему становился короче.
В городе Архипа и парнишку выплеснуло вместе с другими на разжеванный грязный снег улиц. И немного оглушенный городом, приотстал Васютка от отца и тоскливо взглянул вокруг. Увидел снующих взад и вперед людей, обгоняющих друг друга извозчиков, редкие, но грохочущие автомобили. Он натыкался, как слепой, на прохожих, пыхтел и, несмотря на стужу, весь вспотел. А Архип шел уверенно, как у себя в Моге, и парнишка, вдруг протиснувшись к нему, почувствовал необходимость в крепкой и надежной опоре. Васютка прикоснулся рукою в верхонке к отцовскому рукаву.
-- Оробел, Василей Архипыч? -- ласково и подбадривающе спросил Архип. -- Ничего! не робей, брат! Обвыкнешь.
Парнишка услыхал в голосе отца снисходительную ласку, почуял превосходство бывалого человека, угрюмо насупился, и снова замкнулся, кидая вокруг опасливые взгляды.
По письму, в котором написан был адрес, с помощью встречных, не всегда готовых на услугу добрых людей, Архип прямо пробрался к Коврижкину на квартиру. Но Коврижкина дома не оказалось. Рябая толстая баба, недоверчиво прощупав острым взглядом серых холодных глаз и Архипа и Васютку, грубо объяснила:
-- На занятьи он. Туда ступайте, если нужон он вам!
Архип почесал в затылке, потолокся, оставляя на полу широкие следы грязи, в узеньком коридоре пред враждебной женщиной и просительно сказал:
-- А нам бы обождать тут? Нельзя, што ли, тетушка?
-- Ждите! -- коротко бросила рябая и ушла в какую-то дверь.
Опустившись на корточки возле мешка, Архип развязал кисет и завозился с трубкой.
-- Подождем, Василей Архипыч! Мы подождем! От нас, брат, наше не уйдет... Вот, гляди, воротится Пал Ефимыч, все в порядке будет. Ты на бабу не смотри, баба мало что понимает...
Но парнишка настороженно молчал и тоскливо глядел на грязный пол и на расползавшуюся вокруг его ног черную лужу.
Коврижкин пришел часа через полтора. Увидев гостей, он весело и шумно приветствовал их, повел в свою комнату, которую отомкнул маленьким ключом. И в этой комнате, в беспорядке и неуюте холостяцкого жилища, вернулись к Архипу его уверенность и беспричинная радость.
-- Надо вас, ребята, однако, накормить! -- спохватился Коврижкин, когда гости разделись и присели на единственный стул и кровать. -- А у меня дома никакой жратвы нету! В столовке кормлюсь я. Ну, ждите свожу я вас куда-нибудь.
-- Ты не беспокойся, Пал Ефимыч, -- возразил Архип, -- мы поемши.
-- Ладно! Немного погодя, все сделаем!.. А ну-ка, кажись поближе, товарищ! -- обратился Коврижкин к пареньку: -- Будем мы с тобою смычку делать... город с деревней. Кажись!
-- Кажись, кажись, Василей Архипыч! -- подтолкнул Архип сынишку.
Васютка, насупив брови, нерешительно приблизился к Коврижкину. Широкая крепкая ладонь легла на его плечо, он поднял глаза и встретил лукавый, смеющийся взгляд. От этого взгляда ему стало вдруг теплее, брови его дрогнули, расправились, в глазах сверкнул отблеск улыбки, словно отражение этого смеющегося лица.
-- Будем мы тебя, значит, приспосабливать к городу, -- не снимая ладони с его плеча, заговорил Коврижкин. -- Следовало бы раньше, да ничего не поделаешь, промашка была. Теперь в училище, говорят, среди года не примают. Ну, а мы и так дело сварганим, не бойся!.. А ты рад, что в город перебираешься? Учиться-то тебе охота?
-- Я, ежли не хотел бы, -- зажегся решимостью парнишка и взглянул Коврижкину прямо в глаза: -- так неужто поехал бы?!.. Я только за хозяйство боюсь.
-- Ты?! -- весело удивился Коврижкин.
-- Тятька у нас плохой хозяин, -- пояснил Васютка, -- мамке тяжело одной-то будет...
Архип виновато и смущенно крякнул. Павел Ефимыч захохотал, взглянул на обоих и, не отгоняя смеха от себя, протянул:
-- Дела-а!..
Бодрый и здоровый смех Коврижкина еще больше расположил к нему Васютку. Парнишка приободрился, повеселел, стал развязнее. А позже, когда Павел Ефимыч повел их в столовую и по дороге показывал и называл разные городские места, Васютка уже совсем освоился и сам начал задавать ему вопросы, жадно торопясь все узнать, обо всем проведать.
Архипу можно было возвращаться домой в этот же день вечером, но после столовки, после разговоров с Павлом Ефимычем, после того, как были разбужены им партизанские воспоминания, он вдруг почувствовал необходимость побыть здесь еще хоть немного времени.
-- Переночую я у тебя, Пал Ефимыч! -- застенчиво сказал он.
-- Ночуй! -- коротко согласился Коврижкин. -- Только вечером ты меня не увидишь, заседать я пойду.
Прокоротали Архип с сыном долгий вечер одиноко. Засиженная мухами электрическая лампочка показалась Васютке морем огня, сверкающим, ярким солнцем. Он потрогал недоверчиво выключатель и, когда по одному только короткому и нехитрому движению его пальцев свет погас, а потом снова зажегся, парнишка не удержался и радостно засмеялся.
-- Електричество! -- горделиво сказал Архип, словно это он причина, что свет загорается и тухнет от одного лишь слабого движения руки. -- Без огня горит! Умственно выдумано. Тута, Василей Архипыч, еще и не такие чудеса наворочены. Вот увидишь!
У парня горели глаза. В ясных глазах трепетала неосознанная жадная радость.
Коврижкин пришел поздно. Гости, дожидаясь его, не ложились спать. Он сходил на кухню, повозился там с чем-то и, вернувшись, весело объявил:
-- Доржитесь, ребята! чаишко скоро пошвыркаем!.. Состоялось!
Немного погодя, в дверь просунулась голова рябой бабы:
-- Тащи, товарищ Коврижкин, свой чайник! Скипел!
Сидели за чаем долго. Долго ели городскую булку с колбасой. И булка и колбаса Васютке очень понравились, он ел с аппетитом и вышел из-за стола сытый, отяжелевший от пищи.
-- Сморило парня-то! -- заметил Коврижкин. -- Стели ему, Архип, постель.
И Васютка не заметил, как кончился для него этот первый день в городе: он уснул быстро и крепко, и сон его был сладок и по-детски безмятежен.
А Архип с Павлом Ефимычем остались еще сидеть и дымили в два дыма табаком.
Кругом все спало. За стенами спал целый город и тысячи людей забылись в отдохновенном или истомном сне, и сотни домов погрузились в мрак, словно и дома тоже заснули, отдыхая от дневных грохотов и шумов, -- а эти двое сидели и медленно, не торопясь, смакуя и наслаждаясь, будили ушедшее, ворошили общие воспоминания. Порою им казалось, что не мирный, уснувший от трудовой, от мирной жизни город, в котором безмятежно затерялись они, окружает их, а притаившееся молчание в дозоре, в разведке, полная кровавых опасностей предбоевая ночь. Порою забывали они прочно о действительности, и горели их глаза и какой-то страстностью рокотали в ночи сдержанные голоса. И засиженная мухами лампочка освещала их головы -- одну кудлатую и взлохмаченную, а другую низкоостриженную -- освещала мертвым светом.
О многом вспомнилось. О многих, кого уже нет в живых. Вдруг Коврижкин произнес имя Ксении. Архип очнулся. Сразу вернулась действительность, сразу отодвинулось прошлое.
-- Ах, язви тебя, я и забыл совсем сказать тебе, товарищ! -- возбужденно вскричал он: -- Затес ей в голову попал, бабе! К попам, в церковь потянуло!
-- Ксению? Коненкину? -- не поверил Коврижкин.
-- Ее самую! Вот утресь я ее в Остроге встретил, при мне и от обедни пришла. Совсем ничего, никаких толков и слушать не хотит...
-- Здорово! -- со злобным огорчением протянул Павел Ефимыч и покачал головой.
Вдруг он весь как-то подобрался, закрылся. Встал на ноги, прошелся по комнате, еще раз сказал:
-- Здорово!
И неожиданно решил:
-- Ну, ладно! давай спать! Хватит на сегодня разговоров.
Когда они оба улеглись и лампочка потухла, на мгновенье протрепетав внутри красной свернутой ниточкой, Павел Ефимыч в темноте глухо проговорил:
-- Вот, значит, опять недоглядели... промашку дали!
9.

Ксения входит в сторожку при церкви, где живет теперь поп. Поповский дом, высокий, шестиоконный, под железной крышей, несет на своем карнизе маленькую вывесочку: "Изба-читальня". Ксения проходит мимо дома, не подымая глаз.
Сухой, чернобородый монах встречает ее на пороге и, внимательно разглядывая, пропускает в низенькую горенку. В полусвете, рассеянном кругом, видит Ксения мельком голые стены с киотом в красном углу, узенькую лежанку, простой, ничем не покрытый стол и табуретку возле него.
-- Садись, дочь моя! -- торжественно говорит монах. -- Слыхал я, что о душевном у тебя есть желание побеседовать. Слыхал.
У Ксении сердце замирает в тоске и жалости какой-то. Она отвечает не сразу. И глух и неуверен ее голос в этом ответе:
-- Да, батюшка...
Монах еще раз внимательно разглядывает. Он слышит тревогу и замкнутость в голосе пришедшей к нему женщины, он чувствует ее смятение, но он уверен в себе, он знает по многолетнему опыту эти замкнутые и недоверчивые души, приходящие за духовной помощью, и есть у него для них большой запас давнишних, привычных слов. Он уверен в себе и в силе своих утешений. И, полон непоколебимого, но смиренного превосходства над этой заблудшей душою, он ободряет ее:
-- Не бойся, дочь моя... Я не мирской, мне можно все поведать. Садись и все расскажи, все, что смущает дух твой. Господь тебе, через меня, недостойного, поможет.
Как во сне, побуждаемая чужою волею, опускается Ксения на табуретку, складывает руки на коленях, наклоняет голову и тихо вздыхает.
-- Не знаю я... Я, батюшка, от бога давно откачнулась... А теперь не знаю, куда мне стукнуться. Люди говорят, молитва помогает...
-- Молитва, если с чистым сердцем да с верою приступить к ней, всегда поможет. Господь милостив.
Ксения снова вздыхает и умолкает.
-- Ты все, все, как на духу, расскажи про себя! -- подходит к ней монах ближе и в его глазах, устремленных на Ксению, горит настойчивость: -- Если утешения в вере ищешь, ничего не скрывай!
И в мирной тишине суровой, с показаной монашескою убогостью горенки начинает неуверенно, но с возрастающей страстностью звучать сдержанный женский голос. Начинают нанизываться слова, сначала сбивчиво и тревожно, но, чем дальше, тем все слаженней и смелее. Полузакрыв глаз и уйдя вся в себя, Ксения начинает обнажать пред чужим, но внимательно, как бы подстерегая ее, слушающим человеком самое свое тайное, самое сокровенное свое.
Монах, черный и тонкий, стоит возле нее и опирается рукою о стол, и костлявые пальцы его неподвижно лежат на свежей желтизне дерева. Он слушает и не прерывает женщину. Лицо его бесстрастно, глаза чуть-чуть поблескивают. Он молчит, ибо по давнему опыту знает, что женщина и так скажет все. Он бесстрастен, потому что знает, что он праведной, примерной жизни человек и не пристало ему проявлять суетные чувства.
Ксения рассказывает все. С каким-то отчаяньем она говорит о том, о чем не говорила никому. О своем случайном уходе с партизанами, о своей жизни у них среди боевой опасности, о первой крови, которую увидела, о первой крови, которую сама пролила. О том, как ее ранили, и об ужасе, который охватил ее, когда очнулась она и узнала о своей беде. О годах скрываемой боли и стыда. И, наконец, о возвращении домой и мелькнувшей на мгновение радости. Почти ничего не утаивает Ксения. Монах дослушивает ее до конца молча. И он хранит еще некоторое время молчание даже тогда, когда Ксения умолкает и наклоняется ниже, роняя на колени слезы.
-- Многогрешна ты пред богом, -- жестоко и властно прерывает молчание монах. -- Ох, как многогрешна! Покаяться тебе надо. Искупить свои заблуждения...
Все еще не подымая голову, впитывает Ксения суровую и обличающую речь монаха. Слышит его голос, его гневные слова и чувствует, как вздрагивает ее сердце, как странное успокоение входит в нее от этих слов. Но голос монаха незаметно становится проще, мягче, теряет торжественность и обличительную суровость, и житейское, суетливое, слегка трусливое вплетается в него, и с внезапным изумлением слышит Ксения, приходя в себя, это житейское и суетливое.
-- Вот еще я слыхал про тебя, что ты совсем недавно хулителей господа бога привечала, бесят комсомольских... Православные, истинно-верующие и на порог их не пустили, а ты приют им дала. А они с богомерзкими речами выступали, кощунственные картины развозили на соблазн христианам... Грех это, великий грех!..
Ксения приподымает голову. Слезы быстро сохнут на ее щеках, губы плотно сжаты. Почему он заговорил об этом? Разве это ей нужно? Вот пусть бы продолжал так, как начал, пусть сурово и огненно, опаляюще говорил бы о чем-то далеком, не здешнем! Зачем он заговорил о маленьком, ничтожном, что не трогает ее души?
Ксения не говорит этих слов вслух, они, может быть, и не так слагаются в ее сознании, но она так чувствует. И вот поэтому-то тихие слезы перестают скатываться на колени и смутное, неуловимое сожаление о чем-то, сейчас вспугнутом, приливает к ее сердцу.
А монах ничего не замечает и говорит. Теперь, когда он из ее уст услыхал о ее заблуждениях и о ее жизни, он с большей подробностью перечисляет все житейское и повседневное, в чем согрешила она против его законов, против незыблемых устоев его бытия. И в этих прегрешениях узнает она то, к чему уже крепко привыкла, что незаметно стало новым законом новой жизни, к которой за последние годы она приобщилась.
-- Нет брака, -- поучает он, -- кроме брака, освященного церковью. Все остальное блуд и прелюбодеяние... Вот, женщина, оттого и не крепка жизнь твоя была с мужчиной, с которым была ты в греховной связи... Покаяться тебе нужно, омыть себя молитвой и подвигом согрешение.
Она слышит эти слова и внутри нее нарастает недоумение и протест: ведь она сама так хорошо знает, что, если б не ее уродство, то нашел бы в себе Павел силы противостоять неприязни деревни, отстоял бы и ее и себя и не ушел. Не в грехе здесь дело, чувствует она. Но смятенны ее чувства, тянется слабеющая воля к чужой поддержке: может быть, поддержит вот этот, может быть, он вольет в нее новые силы?..
Монах осеняет себя широким крестом. Он кончил, видимо, беседу.
-- Наложу я на тебя эпитимию, женщина, -- говорит он: -- потрудишься молитвою. А потом погляжу...
Ксения уходит от него подавленная. Смятение, с которым пришла она сюда, не рассеялось, не исчезло, она уносит его с собою обратно.
В Верхнееланское едет она вместе с крёстной невеселая. Бегут заснеженные поля, бегут укутанные белым придорожные сосенки, бегут версты. Арина Васильевна возбужденно говорит о чем-то, о чем-то рассказывает, но все проходит мимо Ксении, ничего она не слушает, ничего не слышит...
10.

Афанасий Косолапыч ходит по деревне и хвастается:
-- Зарочит подхея у начальства! Из волости бумага председателю, а его карежит! Вострая бумага! Приказывают бедноту собирать на сходку, чтоб самосильно оборачивалась... Ну, Егору Никанорычу в кишке прищемило! Он какой -- беднота? у его изба пятистенная, заимка в паях с братом, скотишко завидное... Ступайте седни опосля обеду в присутствие, забирайте свои права!..
Захудалые мужики, которых обходит Афанасий Косолапыч, досадливо слушают его. Они настроены недоверчиво:
-- Сколькой раз только и делов, что поманут, а толку никакого!
-- А вы крепче горла-то дерите! -- учит их Афанасий. -- Нажмите на начальству на нашу, она сдаст!
После обеда оповещенные начинают лениво собираться в сельсовете. Они держатся немного растерянно, помалкивают и ожесточенно сосут трубки. Сизый горький дым окутывает их. В дыму этом они понемногу смелеют; завязываются беседы, вспыхивает громкий спор, прорывается крик: сплетается и крепнет все то, из чего вырастает шумная, галдежная, страстная деревенская сходка. И когда Егор Никанорыч, оглядев собравшихся, находит, что пришли уже почти все, он криком призывает к тишине и порядку, и сходка начинается.
Секретарь как-то брезгливо и нехотя читает бумагу. Мужики слушают внимательно, но понимают, видимо, плохо.
-- Постой! -- несется из примолкнувшей толпы озабоченный крик: -- Пошто ты, как пономарь? Непонятно, незнатко этак-то! Ты пореже, поятней!..
-- Пореже!? -- фыркает секретарь и начинает читать медленнее.
Полотнища самосадочного, едучего дыма подплясывают над головами, говор и волнение взметаются к потолку: секретарь кончил читать, а председатель откашлялся и, глядя куда-то вбок, обиженно сказал:
-- Теперь, ребята, гражданы, согласно инструкции, зачинайте свое заседание и заводите этот самый крескон. Прошу только в присутствии никаких безобразиев не делать и вообще понимать свою ответственность...
Беднота остается одна, без начальства. Мужики с непривычки теряются, смущены.
-- Вот, видали! -- ликующе кричит Афанасий и сразу возбуждает толпу. -- Закарежило их!..
Словно прорывается долго сдержанная сила: самые захудалые мужики, с гнилого угла деревни, ободранные, испитые и закорузлые в недостатках и в мелком пропое, вылезают вперед, неуклюже размахивают руками, стараются перекричать других. И в шуме и бестолковщине долго нельзя ничего разобрать и никто никого не слушает, и гомон стоит, как на самой свирепой сходке, когда делят покосы или наряжают гоньбовую очередь. Но в этой сутолоке выделяется несколько мужиков потолковее и сдержаннее, они урезонивают других, они расталкивают крикунов, одергивают их, толкуют им резонное и убедительное:
-- Да тише вы, горлопаны!.. Этак прокричите без толку, а надо дело делать!.. Тише, говорят вам!..
И им удается установить порядок, а когда в сельсовете становится спокойно и толпа утихает, мужики жадно принимаются за дело. Неумело и сбивчиво облаживают они это дело, ощупью и беспомощно, но нутром и догадкой постигают они суть его. И, чувствуя свою неподготовленность, кто-то из мужиков в сердцах говорит:
-- Ну и люди, едри их капалку! Ни писарь, ни председатель, ни одна собака не осталась людям подмогу сделать!
И так как он выражает общее чувство, то сразу со всех сторон прорывается и летит:
-- По-омо-огут!.. Доржись крепче, чтоб тебе помогли!.. Кажный для себя смотрит!..
-- И волостны тоже умные: чем бы послать кого помозговитей, а они бума-агу! А с ей, с бумагой тут и разбирайся...
Самосадочный, едучий дым треплется над головами рваными полотнищами. Дух в сельсовете навивается крепкий, непроворотный. Мужики потеют, мужики обламывают собственное, кровное дело.
Афанасий Косолапыч трется в самой гуще. Лохмы его трепещутся, как в вихре, его всего так и дергает от возбуждения, каждая жилка в нем ходуном ходит: у Афанасия Косолапыча словно праздник годовой: шутка ли? Каверза-то какая против его начальства завинчивается!.. Афанасий Косолапыч проталкивается к толковым мужикам, которые облепили стол и возятся с бумагой, шикают на нетерпеливых и беспокойных, руководят собранием и впитывают в себя и в себе преображают в законченный порядок суматошную и текучую волю окружающих. Вплотную притиснулся Афанасий Косолапыч к президиуму и непрошенно подает свой голос. От него отмахиваются, как от гудящего комара, его не слушают, но он упорен и неутомим. Он лезет со своими указаниями, со своими советами, он кипит и радостно волнуется.
-- Я, -- наседает он, -- обчесгвенный человек! Я всякую казенную повадку знаю! Вы меня послухайте!..
А его не слушают, и непривычное дело, скрипя и застревая на каждом шагу, медленно и верно идет вперед.
Один только раз Афонькины слова ненадолго задерживают внимание мужиков. Насмешливо скривив лицо, он вдруг по какому-то поводу вспоминает:
-- Пошто-же это я одноглазую-то, Ксению не оповестил? А ее онодысь проезжающий, камунист-то в самый этот трескон натокал! Верный, грит, она человек! Хо!..
-- Зря не оповестил, -- укорил кто-то Афанасия Косолапыча: -- Баба малосильная да возле людей терлась, гляди -- и польза от ей была бы!
-- Кака от бабы польза?
-- Да она, Ксения-то, от людей в стороне, прячется...
-- Скиснительная, значит! Совестится.
-- Чего совеситься? Мы понимаем! Не звери!
В президиуме застучали по столу:
-- Гражданы! Оставьте об этих пустяках языки трепать! Займовайтесь делом! Начинаем на голоса ставить, кого в комитет для ведения руководства и прочего!
Имя Ксения тонет в деловом шуме, в мужичьей незлобной, но гомонливой перепалке.

Tags: Сибирь
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments