Ротмистр роется в пилочках, ножницах, щеточках. Ротмистр делает себе маникюр. Возле широкого дивана маленький столик и на нем пузырьки, флаконы, коробочки. Пряные, крепкие запахи плавают в кабинете. Запахи эти волнуют Синявского, волнуют даже больше, чем хозяйски-недовольный тон, которым говорит с ним ротмистр.
Синявский стоит посреди кабинета. Мягкий ковер под ним жжет подошвы его ног. Стены, увешанные картинами, зыблются вокруг него. Стены растворяются в запахах и мягко набегают и отходят, набегают и отходят на Синявского.
-- Вы не даете нам никаких ценных сведений...
Ротмистр находит нужную пилочку и тщательно подпиливает ноготь.
-- Никаких ценных сведений. Да. Все пустяки и вздор. Вы играете плохую игру, молодой человек. Скверную игру! Вам предоставили возможность быть полезным и себе, и государству, а вы финтите. Да, финтите! Почему вы не дали до сих пор чего-нибудь порядочного? Почему?
-- Я вам сообщаю все, что знаю, господин ротмистр. Я ничего не скрываю...
-- Ну, в таком случае вы ни черта не знаете!... Какой же из вас толк? Какой же толк, я спрашиваю?..
Ротмистр отбрасывает пилочку, разглядывает, отставив от себя руку, почищенные ногти и внезапно взглядывает на Синявского. Взглядывает остро, угрожающе и жестоко:
-- Четыре месяца, Синявский, вы на свободе. Четыре месяца вы сообщаете только то, что мы сами знаем из наблюдения и по сводкам. За это время вы не дали мне ни одного нового человека, ни одного замечательного факта. Значит, вы или сами ничего не знаете и не умеете узнавать, или же не желаете нам сообщать. Не же-ла-е-те...
Ротмистр хватает со стола замшевую щеточку и потрясает ею в воздухе.
-- А если так, -- цедит он сквозь зубы, -- ежели вы не желаете давать интересных материалов, то вы нам не нужны. Не нужны!..
Стены зыблются вокруг Синявского. Запахи мутят его. Ротмистр разглядывает его с ног до головы, словно в первый раз видит его по-настоящему и, сладко улыбаясь, почти ласково продолжает:
-- А знаете, что мы делаем с теми, кто нам не нужен?
Синявский не знает, но весь сжимается в холодном предчувствии.
-- Мы возвращаем их туда, откуда взяли. И еще...
Ротмистр прищуривает глаз и покачивает головой.
-- И еще... мы перестаем делать секрет из того, какие показания нам давали эти неоправдавшие себя милостивые государи. Вот... Поняли?.. Ну, можете пока идти. Да поразмыслите над тем, что я вам сказал... Всего хорошего!..
Ковры, картины и фотографии пляшут вокруг Синявского, и он сквозь какую-то мглу находит путь к дверям. Сквозь мглу слышит он это:
-- Всего хорошего!..
XII.
Высокий, бритый, как актер, человек, Жорж вышел из дверей, ступил с двух ступенек на тротуар, остро оглянул улицу и пошел.
Он шел спокойно, походкой не торопящегося человека. Но он уже успел увидеть метнувшегося вдали при его появлении человека. Он увидел его и отметил для себя преднамеренность этой встречи. Держа одну руку в кармане пиджака, другой делая короткие и сильные взмахи в такт легкой упругой походке, он шел, не ускоряя шага. Но ближайший переулок, который был впереди, и в котором, знал он, есть проходной двор, был его внезапно обдуманной целью. Он был уже в пяти шагах от переулка и в это время заметил, что замеченный им человек пошел к нему наперерез, нисколько не скрываясь, на что-то, видимо, решившись. Жорж ускорил шаг, быстро дошел до угла, оглянулся и убедился, что прохожих в переулке нет. Заворачивая за угол, столкнулся он с проследовавшим его человеком. Столкнулся лицом к лицу. Плотный коренастый человек в темных очках протянул руку, схватил Жоржа. В это время за углом трелью рассыпался свисток. Жорж, не вынимая левой руки из кармана, правой ударил человека в очках по плечу, оттолкнул его и побежал к проходному двору. Не оглядываясь, бежал он и слышал за собой топот погони, свистки, крики.
Добежав до наружной калитки, Жорж стремительно распахнул ее и кинулся в противоположный конец двора, где были ворота, выходившие на другую улицу. Он успешно добежал до ворот, миновал их, выскочил на улицу и здесь столкнулся с неподвижным постовым городовым. Городовой равнодушно взглянул на Жоржа, но сразу что-то заподозрил, забеспокоился, двинулся ему навстречу. Жорж поймал встревоженный и подозрительный взгляд полицейского, взгляд куда-то поверх своей головы. И тут только Жорж почувствовал, что потерял свою шляпу, когда ударил шпика. Двинувшись прямо на городового, он, запыхавшись, спросил:
-- Куда он пробежал?
-- Кто?
-- Да вот высокий человек из этой калитки... Мы потеряли его.
-- Не видал. Не заметил.
-- Ах! Как же так!? -- на ходу кинул Жорж и побежал вдоль улицы. -- Ведь тут он пробежал!
Городовой растерянно потоптался на месте и тоже побежал вслед за Жоржем.
У первого переулка Жорж приостановился и крикнул:
-- Бегите прямо. Я возьму сюда!..
Городовой послушался и побежал прямо. Жорж переулком выбрался из опасного места, поколесил по улицам, в первом попавшемся магазине купил себе шляпу, рассмешив приказчика на-спех выдуманной причиной того, что пришел с обнаженной головой.
В этой новой шляпе затерялся, ушел на надежную явку.
И ему не было времени и охоты представить себе, как запыхавшийся шпик, злой и ошеломленный, выбежал из ворот, как увидел тяжело бегущего впереди постового городового, как вспыхнул злобной радостью и побежал по ложному следу, будоража и волнуя прохожих. Как потом -- очень скоро, -- догнав городового, понял, что одурачен, и, потеряв след, побрел в охранку со срочным докладом, предчувствуя жестокий нагоняй, свирепую ругань и изощреннейшую матерщину из уст изысканного, изящного ротмистра...
Жорж разыскал надежного товарища, сердито швырнул новую шляпу и коротко сказал:
-- Вы все здесь провалены! Сегодня я постараюсь выбраться из города. Свертывайте, пока не поздно, организацию. Мы пошлем новых работников... Проверьте -- где-то орудует тут у вас провокатор.
XIII.
Пожилой, гладко выбритый, скромный человек, какой-нибудь бухгалтер солидной фирмы, или банковский чиновник, или управляющий скромным, но крепким делом. В голубых глазах безмятежность, на рыхлом лице скромная готовность быть полезным, конечно, не теряя собственного достоинства. В голубых глазах порою загорается неуловимый огонек. Ротмистр не успевает заметить его и всегда встречает почтительный, скромный, ровный взгляд.
В казенном кабинете, где возле белой двери на круглой тумбе неустанно скачет чугунный всадник, у Прокопия Федоровича куда-то сползла скромная размеренность движений. Он стоит перед ротмистром красный, расстроенный, огонек в голубых глазах вспыхивает чаще.
Отражая эту растерянность на своем лице, ротмистр нервно теребит пачку бумажек и похлопывает ею по столу.
-- Как же это могло случиться, Прокопий Федорович?
-- Перемудрили! Перестарались и спугнули всех. Не понимаю, какой дурак распорядился задерживать. Тут нужно, было довести наблюдение до самого возможного конца. To-есть, до наивозможнейшей крайности. И потом -- цапать. Да не одного, да не с пустыми руками, а с дельцем, с дельцем, Евгений Петрович!..
Рыхлое, мягкое лицо, всегда такое добродушное, каменеет. Оно меняется до неузнаваемости. Ротмистр, не выпуская бумажек из нервных пальцев, крадучись, поглядывает на это новое лицо Прокопия Федоровича и, опуская глаза, виновато говорит:
-- Я рассчитывал заполучить эту важную птицу... Ведь он, кажется, агент Цека... Конечно, вышла ошибка...
-- Ошибка!? Да это целая катастрофа! Взрыв! Да, взрыв! Этот молодчик -- из ловких, из бывалых... Он такое теперь начудачит... Первое -- мы потеряли всякую связь с интересными личностями. Второе -- им известно теперь, что мы пользуемся каким-то осведомителем из их среды... Теперь вся моя работа пропала, и надо начинать сначала... Понимаете, Евгений Петрович, чего нам стоит эта ошибка?!
-- Было так соблазнительно захватить этого приезжего...
-- Ну, вот теперь и его не захватили, и всю обедню испортили. Ах, грех какой!
Прокопий Федорыч помахал руками, словно отпугивая ими кого-то.
-- И красноярцы, чорт бы их драл, теперь форсить начнут. Непременно они, Евгений Петрович, выкинут после сего какую-нибудь пакость. Познанский, я знаю у него самые нетоварищеские приемы работы. Самые подлые.
Ротмистр вздохнул и потянулся за папиросами.
-- Василий Федорыч со мной не конкурирует. Мы с ним товарищи по корпусу.
-- Ну, Евгений Петрович, коли дело к внеочередному производству склонится, тут о приятельстве забудешь... Ах, плохо, весьма плохо у нас все это вышло. Прискорбно!..
Прокопий Федорыч огорченно чмокнул губами и насупился.
В кабинете стало тихо. Где-то далеко, за стенами, звенел тоненький колокольчик.
Ротмистр старательно раскурил папироску и протянул портсигар Прокопию Федорычу. Тот покрутил, помял выбранную папироску, ухватил ее мясистыми губами и потянулся к ротмистру за огнем.
-- Позвольте заразиться! -- улыбнулся он. И это была первая его улыбка во всю беседу. Ротмистр ухватился за эту улыбку и просветлел:
-- Сердишься, кирпичишься, Прокопий Федорыч?!
-- Эх, набедокурили мы с вами, Евгений Петрович! Выпутываться надо!..
-- Давай, давай, Прокопий Федорыч! -- ожил ротмистр.
-- Помогай!
-- Мальчишку, -- раздумчиво, пуская густые, мягкие клубы дыма, вслух сообразил Прокопий Федорыч, -- мальчишку придется посадить. Для видимости, чтобы подозрение отвести. Наблюдение нужно повести за сочувствующими, туда непременно наклюнется кто-нибудь. Дело, вообще, с самого начала заводить понадобится... Как-нибудь, бог даст, наладимся. А между тем все внимание на то самое дельце с печатями устремить надо. Сидит у нас, Евгений Петрович, группка, давайте установим для нее причастность к красноярскому делу. А для выяснения кой-каких частностей потружусь я, съезжу в Красноярск. Хоть и не по носу будет это Познанскому, да ведь дело того требует.
Прокопий Федорыч почертил папироской в воздухе: словно расписывался там витиевато, с росчерком, под каким-то документом, и глянул на ротмистра. И Евгения Петровича голубые глаза обласкали заискрившейся лукавой, бодрящей улыбкой.
XIV.
Синявский валялся, только что вернувшись со службы, на койке, когда услыхал ворчливый возглас матери:
-- Сережа! Тут к тебе.
Он встал с койки, растрепанный, вялый и в дверях своей комнатки встретился с незнакомым человеком. Тот быстро вошел в комнату, поглядел на Синявского и сказал ему:
-- Дедушка выздоровел, просит сообщить тете.
Синявский встрепенулся. Вспомнил, что это обращение -- явочный пароль, и, немного запинаясь (память выветрила давно не употреблявшиеся слова), ответил:
-- Тетя будет очень рада. Она уехала в деревню...
-- Ну, теперь все в порядке, -- скупо улыбнулся пришедший. -- Я только что из Красноярска. Было безрассудно, собственно говоря, посылать меня к вам: за вами, наверное, слежка, но -- сами знаете -- больше некуда.
Пришедший оглянулся, словно ощупал глазами комнату, прислушался к чему-то.
-- У вас тут можно говорить?
-- Можно! -- успокоил Синявский.
-- Ладно. Видите ли, товарищ, я привез с собою кое-что. Нужно это принять, спрятать. Можете вы это сделать?
Не задумываясь, Синявский быстро сказал:
-- Могу, конечно, могу!
-- Ладно. Вот адрес. Вечером приходите, забирайте. Постарайтесь не водить за собой шпиков.
Протянул заготовленную бумажку, кивнул головой, руки не подал, ушел.
Старуха ворчнула ему вслед:
-- Носит тут. Опять беду накличут...
Синявский после ухода приезжего ожил, развернул бумажку, внимательно прочел адрес. Потом у зеркальца пригладил волосы, оправил рубашку, взял шляпу.
Уходя, встретил мать.
-- Куда? Куда опять? Опять, Сергей, за прежнее? Смотри, попадешь в беду с этим шляньем.
-- Ничего, мамаша! Не попаду!
Голос Синявского звучал бодро, взгляд у него веселый. Мать поглядела, покачала головой. Вздохнула.
На улице Синявский поглядел и в ту, и в другую сторону, примял аккуратней шляпу и быстро пошел знакомой дорогой. Он шел уверенно и безмятежно. Шел, не оглядываясь. И потому не заметил он кого-то, кто по его следу, осторожно отступая и хоронясь в подъездах, прошел вместе с ним этот привычный путь.
Домой Синявский вернулся не скоро. Он был озабочен, но бодр и деятелен. С аппетитом напился вместе с отцом чаю. До вечера послонялся по квартире. Посвистал, помурлыкал песенку, повалялся на постели. Вечером суетливо приоделся и, когда причесывал волосы, гребешок вздрагивал в его руках.
Когда мать зажгла огонь, отмечая этим, что день кончился, Синявский вышел на улицу. Он твердо запомнил адрес, куда шел, и в переплете улиц скоро разыскал нужный дом. Он оглядел его и, взявшись за кольцо калитки, вдруг почувствовал неожиданную оторопь. Но, стряхнув ее с себя, он повернул кольцо, калитка раскрылась, и он вошел.
Маленькая собачёнка подкатилась с лаем ему под ноги. Он крикнул на нее и остановился. На лай и его крик из каких-то дверей вышел лохматый человек, отозвал собаку, спросил:
-- Кого надо?
-- Мне в квартиру Максимова.
-- Это какого такого Максимова? -- подозрительно переспросил лохматый и надвинулся на Синявского.
-- Да во флигеле тут живет. В квартире номер три.
-- Та-ак! -- многозначительно протянул лохматый. -- А ежели я полицию позову? А? Как это тебе понравится?
Синявский забеспокоился, подумал: "испортит еще все дело, дурак!" и громко ответил:
-- Почему полицию? Не понимаю!
-- Не понимаешь? -- еще более придвинулся к нему лохматый, вглядываясь в лицо. А по пустым квартирам шуровать, понимаешь?.. Не, брат, на стрелянных попал! Мы, брат, эту повадку знаем. Лети, лети, голубчик! Ну!..
Синявского обдало жаром.
-- Постой! -- сказал он. -- Ты не думай ничего плохого. Вот у меня адрес сюда приятелем дан. Вот!
Он сунул руку в карман, вытащил бумажку.
-- Видишь, записано. Ошибка, значит, вышла. Ей-богу, ошибка.
Лохматый засмеялся.
-- Уж куда лучше -- ошибка. Разве приятелей ищут в квартерах, которые в ремонте?.. Лети-ка ты лучше скорее! Не хочу рук об тебе марать!..
Он толкнул Синявского. Синявский выскочил за калитку. Калитка, брякнув кольцом, захлопнулась. Собачёнка за калиткой залилась лаем.
Синявский прошел квартал, остановился, снял шляпу, вытер вспотевший лоб. Вечер был прохладный, сентябрь веял осенними вздохами, а крупные капли пота катились по лбу. Синявский пошел дальше, его охватила слабость. Он что-то понял. И чем больше понимал, тем тяжелее наваливалась на него слабость. Не замечая, как и куда он идет, он быстро шел, почти бежал, не разбирая пути, сталкиваясь с прохожими, безвольно сворачивая из улицы в улицу, из переулка в переулок.
Домой пришел он обессиленный. Крадучись от родителей, проскользнул в свою комнату, упал на постель, зарылся головой в подушку. И, чтобы никто не слышал, плача, кусал наволочку...
Под утро пришли и арестовали. Без обыска, без всякой лишней жандармской возни.
XV.
Никитину принесли передачу. Колбаса, тщательно нарезанная тонкими ломтиками; начетверо распластанная булка; немного конфект. Три книги. Среди них -- "Тысяча и одна ночь", арабские сказки -- иллюстрированное издание, -- немного потрепанная, видимо, много раз читаная, через много рук прошедшая книга.
Передачу принесли, как обычно, с секретной бумажкой из жандармского, подробно перечислявшей каждую мелочь, старательно прощупанную, проверенную жандармами.
Никитин принял принесенное через волчок в двери, расписался на бумажке и выждал, пока жандарм и надзиратель отошли от двери, захлопнув волчок.
И когда их шаги затихли и волчок слепо отгородил Никитина от коридорных посторонних шорохов и звуков, он перебрал полученные книги, внимательно перелистал каждую из них и, отложив две в сторону, углубился в "Тысячу и одну ночь"...
Накануне вечером коридорный служитель, веселый и ловкий уголовный, внеся на ночь парашу в камеру, ухитрился передать записку. Из записки этой Никитин узнал, что на воле что-то неладно и что недавно арестовали Сережу. Коридорный успел от себя добавить, что "новенький" сидит на этом же коридоре в крайней одиночке. Никитин взволновался и стал придумывать, как бы снестись с Сережей. Но ничего придумать не удалось, и неизвестность опалила Никитина жарким томлением. Вплоть до получения передачи он тщетно старался уяснить себе, что же случилось на воле и почему снова арестовали Сережу. Поэтому он жадно кинулся к книгам, поэтому же, разглядев на трепанных страницах арабских сказок какие-то знаки, стал он внимательно разбираться в них.
Он разбирал найденные точечки, разбросанные в разных местах книги, упорно и трудолюбиво. Путанная система, о которой еще на воле, на всякий случай, было договорено, требовала безукоризненного внимания и сосредоточенности. Постепенно Никитин стал складывать отдельные слоги, потом выросло первое слово, за ним еще. Наконец, целая фраза. Она была ошеломляющей. Она безжалостно, холодно и непререкаемо твердила:
-- ..."Обнаружена провокация"...
Почувствовав холод в сердце, мгновенную боль и вместе с нею негодование, Никитин сцепил зубы:
-- Кто?..
И следя дальше за страницами, на которых по узорно-расцвеченному ковру восточной сказки с лампой Аладина, с превращениями, принцами и принцессами, -- жесткие точечки, словно невзначай, отметили буквы, слагавшиеся в обличительные слова, -- он получил разящий ответ:
-- "Синявский выслежен. Попался в подстроенную для проверки ловушку. Ходит к ротмистру на частную квартиру. Выдал технику, ряд работников"...
Дважды проверил Никитин сообщение. Дважды обжегся негодованием, обидой, нестерпимой болью утраты чего-то неповторимого. Бросил трепанную книгу на железный столик, рванул спутанные вихры на голове, слепо пошел по одиночке (семь шагов в длину, три в ширину), уткнулся в кованную зловещую дверь, повернулся зло и негодующе, увидел вверху, в сводчатом потолке коварное, решетками заставленное окно и не остановился. Дошел до стены, повернулся, снова пошел. Так -- долго, до тяжкой и глухой усталости, до одури. На семи шагах прошел томительные версты: словно в знойной пустыне, одинокий и затерянный, совершал он ненадежный и бесцельный путь.
Но нужно было идти, идти во что бы то ни стало, ибо неподвижность убивала, а движение давало еле теплющуюся надежду на спасение, на жизнь.
Слепо шел по одиночке Никитин; бессильный раздвинуть каменные глухие стены, сжимал кулаки, кому-то грозил и беззвучно кричал:
-- Гад!.. Негодяй... У-у, гадина!..
Брошенная на железный столик книга раскрылась, растопырив пухлые листы, колеблющиеся при стремительных поворотах Никитина по камере. Книга раскрыла сердце свое. Может быть, на том месте, где повествовалось о великодушном и мудром Гарун аль Рашиде, тайно и невидимо для правоверных, в платьи простого из простейших, обходившем синими сказочными ночами спящие улицы и пахучие площади волшебного Багдада.
