odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Ис. Гольдберг. Поэма о фарфоровой чашке. (13) Глава 10.

Глава десятая
I
Афанасий Мироныч долго не мог оправиться от сраму, который нанесли ему женщины, выгнав с фабричного двора. Домой он после того случая явился темный, мрачный, молчаливый. Дома он ничего не рассказал о случившемся. Но в деревне сразу же стало известно о неприятности с Афанасием Миронычем, и деревня обрадовалась. Посмеялись, поглумились над ним. И ему стыдно было в первые дни показываться на глаза односельчанам.
Через несколько дней Афанасий Мироныч пересилил стыд и стал показываться на деревне. В один из вечеров он осмелел и вышел к сельсовету, где после зажата в трепетании робких сумерек собирались у крыльца мужики и лениво толковали обо всем. Мужики, завидя Афанасия Мироныча, замолчали и стали усиленно курить. Афанасий Мироныч вгляделся в собравшихся, поклонился кому-то одному и хмуро заговорил:
-- Как же теперь, православные? Совсем, выходит, житья не стало от фабришных?.. Слыхали, поди?
-- Слыхали! -- подтвердили мужики охотно, а кто-то рассмеялся.

-- Смешки! Хаханьки! -- вскипел Афанасий Мироныч.-- Я -- родитель! Девчонку спортили! Имею я полную праву дознаться и вобче?! Нет такого постановленья, чтоб детей от родителей разделять!
-- Нет такого закону! Правильно!-- подтвердили мужики.
-- А меня к дочери не допустили!-- воодушевился Афанасий Мироныч, ободренный поддержкой. -- Выгнали!.. Видал ты! Прямо выгнали, и никаких делов!
Мужики переглянулись, и кто-то снова засмеялся, на этот раз громче, откровенней.
-- Какой тут смех?!-- свирепо оглянулся в сторону засмеявшегося Афанасий Мироныч.-- Меня моих правое решают! Стыдно надсмехаться!..
На перильцах крыльца задвигались, и из сумерек резкий голос вразумительно и строго перебил Афанасия Мироныча:
-- Каких это тебя, Мироныч, правов таких решают? Ты ведь зачем на фабрику ходил? Ты Степаниду свою домой приволочь хотел... для ученья. А ученье у тебя известное: подпругой али чересседельником!
-- Нет, паря! -- дружно вмешались другие мужики.-- За это нонче в тюрьму сажают!
-- Нонче, как же, тронь кого!.. Его от полу еле видно, а ударь только, так избави бог!..
-- Комсомол тут в это дело впутается!.. Бабы тоже, бабские делегатки!..
Афанасий Мироныч выждал, когда мужики замолчали, и смиренно заявил:
-- Это доказать надо, что я Стешку учить собирался! Доказать!.. А я, может, дите свое домой хотел воротить, и только. Старуха у меня изводится. Девка ушла из дому и, кто ее знает, как там живет!.. Зачем ей по чужим людям ходить? У ей дом есть, родители. При родителях она правильную жизнь достичь может... А тут, гляди, меня не допущают до нее! Это по какому закону-правилу?.. Это, мужики, не резон. Седни у меня с дитем такое исделают, а завтрева у другого. Совсем житья не станет!..
-- Ну, ну! -- протянул кто-то, перебивая Афанасия Мироныча.-- Дети нонче сами по себе, а родители сами по себе! Наособицу!.. Об етим плакать не приходится!
-- А ежели душа болит?
Афанасий Мироныч спросил гневно и почти торжествующе, но осекся. Новый слушатель подходил в это время к крыльцу. Неверный умирающий свет пал на его лицо, Афанасий Мироныч пригляделся к нему и умолк. Мужики на крыльце зашевелились. Некоторые встали. Позевывая и кряхтя, поднялись один за другим и потянулись по домам.
-- Поздно... Пойдем, нешто, Афанасий Мироныч! -- сказал сосед.-- Вишь, Савелий пришел, заведет теперь канитель до полуночи... Ну его! В коммунисты выслуживается, голоштанник!
Вновь пришедший поднялся на крыльцо и сел на ступеньки. Возле него осталось два-три мужика.
Афанасий Мироныч послушался соседа и пошел вместе с ним домой.
С высокого берега, на котором растянулась деревня, видны были багровые отсветы, вздрагивавшие над фабричными трубами. На фабричной стороне редкие огни горели яркими звездами. С фабричной стороны глухо доносилась музыка.
-- Чертово гнездо! -- проворчал Афанасий Мироныч, всматриваясь в фабричные огни.-- Оттуль всякая беда приходит!..
-- Не скажи, Афанасий Мироныч! -- возразил сосед.-- Конешно, много непорядку в жизни от фабрики имеем, озорство, богоотступность, фулиганство... А польза, поверх всего, большая!
-- Это какая польза? -- зажегся Афанасий Мироныч.-- Какая?.. Што у коих парни и девки заработок имеют? Дак при земле, на пашне нонче мало ли можно заробить?
-- К чему же ты девку свою туды отпустил?
-- К чему?.. Все посылают, ну и я поддался. Да кабы знатье, да разве я пустил бы... Да пропади он пропадом, их заработок!..
Расставаясь у своих ворот с соседом, Афанасий Мироныч немного замешкался. Слегка неуверенно и понизив голос, он спросил:
-- Не слыхал, Евграф Тимофеич, насчет налогу? Зажмут, сказывают, дыхнуть не дадут!
-- Окончательного мнения не высказывают... Ну, а так полагать должно, что супротив прошедшего году утеснение будет большое!
-- Как жа ты с хлебом соображаешь?
Сосед оглянулся и прислушался к сумеркам. Ответил он не сразу. Ответил уклончиво:
-- Как все, так и я... Да об этом толковать рано. Хлеба уберем, тогды...
-- Тогды поздно будет!
С фабричной стороны протянулся звон часов. Афанасий Мироныч сосчитал часы и придвинулся к соседу поближе:
-- У нас последнее отымут да все туды, в прорву эту! Вот они куды налоги-то идут!.. Строют почем зря!
-- Большущие деньги закапывают! -- согласился сосед.-- У хрестьян шея крепкая, выдюжит, бать!..
-- Разорение! Чистое разорение!.. Слышь, Евграф Тимофеич, а с хлебом-то подумать надо! Опосля поздно будет.
-- Экий ты беспокойный! -- недовольно заметил Евграф Тимофеич.-- Середь Деревни об чем толкуешь!.. Ладно ли этак-то?
-- Да я...-- начал было оправдываться Афанасий Мироныч, но замолчал.
-- Ладно ли? -- повторил сосед.-- Знаешь ведь наших мужиков. Услышат, а потом невесть что наплетут!
-- Я понимаю... Молчу! -- смиренно согласился Афанасий Мироныч.-- Молчу!
Сосед выкурил трубку и, попрощавшись, пошел домой. Афанасий Мироныч тихо сказал ему напоследок:
-- Заходи на неделе, Евграф Тимофеич, поговорим! Зайдешь?
-- Зайду!
Афанасий Мироныч вошел к себе во двор и заложил ворота.
II

Алексей Михайлович утренней порою ехал мимо высокобугорских пашен на рудник. Ходок легко подпрыгивал по неровной дороге и оставлял за собою густое облако пыли. Кучерил молодой рабочий из поторжного цеха. Намотав вожжи на руки, он легонько нахлестывал сытую лошадь и порою, округляя глаза в дурашливой ярости, кричал:
-- Но-о! падла! Шевели подставками!.. шевели!
Падла подскакивала и несла во всю прыть, ходок качало во все стороны, Карпов морщился и недовольно останавливал прыткого кучера:
-- Будет... Оставь!
-- Я, Лексей Михайлыч, шибко люблю скорую езду! Меня бы в кучера насовсем перевели, я бы показал настоящий фасон!
-- Угробил бы кого-нибудь,-- усмехнулся Алексей Михайлович.
Дорога пролегала извилисто по холмам. Пашни желтели жнивьем. Прямыми рядами стояли хлебные суслоны. По жнивью скакали вороны, взлетая при приближении повозки. Над жнивьем плавали в прозрачном и гулком воздухе сверкающие паутинки. В белом небе тянулись редкие облака.
-- Уродило нонче хорошо! -- поглядев на сжатые хлеба, сказал кучер.-- Будем нонче с хлебом!
-- Спрячут...-- выдавил из себя Карпов.
-- Не без этого! -- обрадовался парень.-- На это они мастера! В прошлом годе попрятали, а потом на базарах продавали по несусветным ценам. Обираловка была, страсть!
Карпов ничего не ответил. Кучер прикрикнул на лошадь и лихо скатил с бугра.
По дороге, кроясь в бурой тяжелой пыли, навстречу ехали крестьяне. Они видели издали ходок Карпова и не останавливались. Они ехали прямо, и видно было, что они ждут, чтоб фабричная лошадь с инженером свернула с дороги и очистила им путь. Кучер перегнулся к ним и сердито закричал:
-- Чего порожняком не сворачиваете?
-- Свернешь сам! -- равнодушно ответил крестьянин, сидевший на передней телеге.-- Ишь ты, какой сытый! Объедешь, не убудет тебя!
-- Не убудет?! -- возмутился кучер.-- А я ходок из-за вас ломать стану?! Черти!
-- Объезжай! -- приказал, недовольно морщась, Карпов.
Когда разминулись со встречными, кучер сокрушенно покачал головою:
-- Злобятся мужики! Отчего бы это? Если считать сподряд, так не менее половины деревни на фабрике робит, а они шипят. Все норовят прижать да урвать с фабрики да с фабричных!
Карпов молчал. Парень вздохнул, нахлобучил изжеванную пыльную кепку на самые брови и крикнул на лошадь.
Впереди показался бревенчатый сруб, избенка. Злая собака рванулась навстречу приезжим и залилась хриплым яростным лаем.
Побыв недолго на руднике и отдав какие-то распоряжения сонному мужику, который лениво и обиженно отгонял от него собаку, Карпов поехал обратно на фабрику.
Спускаясь с угора к парому, Алексей Михайлович выпрыгнул из ходка и пошел по берегу пешком. У шаткой и ветхой пристани, где толпилось в ожидании перевоза несколько баб, его остановила, низко поклонившись, какая-то старуха:
-- Здравствуй-ка, батюшка! Дозволь тебе два слова сказать!
-- Говори! -- удивленно разрешил Алексей Михайлович.
-- О дочери я к твоей милости, спасибо, встретился! О дочери! -- прикладывая к глазам конец темного головного платка, пояснила старуха.-- О Стеше своей... Держут ее там, на фабрике, домой не пущают. Прикажи! Ты заместо главного!
Карпов слыхал о Степаниде, знал всю ее историю и сумрачно и неприязненно поглядел на старуху:
-- Ты напрасно, тетка... Никто ее не держит там. Она по своей охоте... Да и зря ты ко мне с этим обратилась. Я тут ни при чем!
-- К кому же мне? -- заплакала старуха.-- Никто слушать не хочет. А старик мой дома грозится, бушует! Обидно нам...
-- Ничего, ничего я в этом деле сделать не могу! -- повторил Алексей Михайлович, отодвигаясь от старухи.
Та вытерла глаза и зло взглянула на отвернувшегося инженера.
-- Кругом обида! -- громко сказала она, обращаясь к женщинам и ища у них поддержки.
Но женщины помалкивали.
Паром вернулся с фабричного берега. Ходок Карпова с гулким стуком и грохотом въехал на перевоз. За ходком, вместе с остальными, вошел на паром и Алексей Михайлович.
Мутная вода плескалась вокруг перевоза. Вспыхнувшая от дождей, от дрогнувших и сдавших снегов на Саянах река с медлительным упрямством и упорством несла свои обильные воды в глинистых рыхлых берегах. Запоздалые плоты делали последний рейс. Плотовщики суетливо отгребались длинными веслами, норовя уйти от шедшего им наперерез парома. Алексей Михайлович прислонился к перилам и загляделся на воду, на плоты. Алексей Михайлович знал, что река несет в водах песок и прах далеких гор и что плоты идут оттуда, где густые леса кудрявят хребты, где тайга, смолистый воздух, непроходимые тропы и буйные ручьи и коварные болота.
Алексей Михайлович знал, что вспененные мутные воды реки несут в себе прах, навеянный веками где-то далеко, в надгорьях Монголии. Там, где по горячим степям пасутся мохнатые стада, где просыпается новая, к новому приобщающаяся страна.
Задумчиво вглядываясь в мутную воду, Алексей Михайлович вспомнил, как Широких, директор, вскоре по приезде на новое место, на фабрику, поглядев на эту же мутную воду, воодушевился и сказал, подыскивая слова, не справляясь с наплывом, с потоком мыслей и чувств:
-- Вот... в воде-то этой глина, может быть, из самой Монголии идет... А что если товарообмен произвести? Нам оттуда, с гор, из степей высоких природа глину намывает, а мы им, живым людям, монголам, продукцию нашу? А?
И горели глаза у директора, у Андрея Фомича, когда он это говорил. Горели радостью, которая была изумительна. Наивной, но крепкой радостью.
Алексей Михайлович тогда удивился. Ему стало смешно. Но он запрятал глубоко свой смех и свое изумление. Мечты и фантазии ему были чужды. Мечты о каком-то своеобразном товарообмене не трогали его. Его занимало иное: он видел вокруг себя обветшалую фабрику с износившимся, разрушающимся оборудованием. Крепкими узами был он связан с этой фабрикой. И он чувствовал, что фабрику нужно и можно обновить. В его голове тогда носились, зрели планы постройки новых цехов. Вот это было его мечтою, это кипело в нем. А Монголия, смутные и путаные мечты и теории о возвращении туда, далеким и чуждым людям, вещей взамен праха -- это само по себе совсем не трогало его.
Но новый директор, Андрей Фомич, ухватился за мысль о перестройке фабрики -- и это потянуло к нему Алексея Михайловича, это примирило его с ним. И радость Андрея Фомича нашла тогда своеобразный отклик в нем. У них нашелся общий язык. Они пошли в работу вместе...
Усмехаясь своим мыслям, своим воспоминаниям, Алексей Михайлович оторвался от воды и посмотрел на приближающийся фабричный берег. Усмешка его стала резче и острее. Он вспомнил встречу с мужиками по дороге на рудник, плаксивую старуху. Он вспомнил убежденное заявление кучера, что мужики злобятся на фабрику и на фабричных. Он подумал о директоре:
"Хочет облагодетельствовать хорошими чашками чужих, монголов... а вот не замечает, что свои-то, те, кто под самым боком живут, никакого благодеяния от фабрики не чувствуют... И даже наоборот. Фантазер!"
Алексей Михайлович чувствовал какое-то превосходство над директором. Себя Алексей Михайлович ни в какой мере не считал фантазером. Его планы были реальны и жизненны: вот отсюда, с берега, если приподняться на сиденье ходка, видны красные стены почти готового нового корпуса. А высокая труба упирается в небо и насмешливо дразнит старые, грязные, закоптелые постройки. Красные стены нового цеха, с широкими квадратами веселых окон, стройная труба, над которой скоро заклубится густой дым -- все это по его, Алексея Михайловича, планам, по его чертежам построено. Во всем этом -- кусочки его усилий, его знаний, его трудов. И это не какая-нибудь фантазия о Монголии, о далеких степях! Подумаешь! Интернационал какой-то фарфоровый придумал директор! Нет, он, Алексей Михайлович, не фантазер, не мечтатель! У него знания, цифры, математика. У него точный расчет, холодная, неошибающаяся наука!..
Размечтавшись, Карпов поглядывал заблестевшими глазами на громоздящуюся впереди фабрику, и усмешка, как маска, стыла на его лице. Он почувствовал неприязнь к директору, к Андрею Фомичу. Он вспомнил что-то, что вовсе не касалось ни фабрики, ни постройки, ни далеких, пахучих монгольских степей. И, вспомнив об этом, Алексей Михайлович тверже прижался к мягкому, вздрагивавшему под ним сиденью, крепче сжал железную скобочку у скамейки ходка и сдвинул брови.
Кучер хлестнул лошадь, ходок подпрыгнул на взвозе и лихо выкатился на пыльный берег. Алексей Михайлович окончательно спугнул усмешку, спугнул неожиданные тревожные мысли и повернул строгое лицо к парню:
-- Поезжай прямо на постройку!
III

На щите у контрольной будки веселым пятном пестрел новый номер стенгазеты.
Новый номер стенгазеты стягивал к себе прохожих. Большие красивые надписи, рисунки, расписанные сочными красками, четкие лозунги громко и настойчиво о чем-то рассказывали, к чему-то призывали, чего-то требовали. И каждому, проходившему мимо контрольной будки, хотелось узнать: о чем.
Проталкиваясь в обед сквозь плотную толпу любопытных, Николай Поликанов тоже остановился, вытянулся и жадно прочитал пестрые заголовки стенгазетных заметок. Он читал их, заранее зная, что там написано. Ибо он дал две заметки и присутствовал на редколлегии, где окончательно составлялся, верстался номер. Но ему захотелось полюбоваться на свою работу, поглядеть, как заметки выглядят в номере.
Номер стенгазеты был особенный, не похожий на прежние. В прежних материал был случайный, самотечный: обо всем понемногу, о том, о сем. А этот бил целиком в одну точку: все статьи, все заметки кричали дружно об одном:
-- Смотр!.. На смотр!.. Давайте проверять свою работу!.. Работу каждого в отдельности и всей фабрики в целом!..
За неделю до выпуска смотрового номера стенгазеты по цехам зашевелились. В фабкоме шли заседания в присутствии приезжего профработника и партийки. В фабкоме стояла по вечерам сутолока, плавал широкими густыми полотнищами табачный дым, тянулись бесконечные совещания. Андрея Фомича и Карпова часами держали на этих совещаниях и допрашивали и пытали. Допрашивали и пытали заведующих цехами, мастеров. Горячились, шумели, волновались, ставили вопрос о снижении брака, об улучшении выработки, об укреплении трудовой дисциплины.
Фабрику лихорадило. Случилось неладное, неожиданное, обидное: комиссия от желдороги и почтеля, которая приехала принимать телеграфные и телефонные изоляторы, обнаружила неслыханный процент брака и отказалась принять изготовленный заказ.
Андрей Фомич, обойдя с членами комиссии груды забракованного товара, ничего не сказал. Только твердые желваки запрыгали на его скулах и серые глаза сделались внезапно темными и глубокими.
Желваки на его скулах перекатывались упруго и тогда, когда на экстренном объединенном собрании фабкома и производственной комиссии он кратко и отрывисто доложил о случившемся и потребовал широкого, всестороннего расследования причин неслыханного брака. И глаза его оставались темными и глубокими все время, пока шумели вокруг него фабкомщики, пока давали объяснения заведующие цехами и кипятились наиболее вспыльчивые и несдержанные рабочие.
Цехи перекладывали вину за брак друг на друга. Горновщики кричали, что виноват сырьевой, дающий плохую массу, а сырьевой упрекал горновщиков в небрежном и неумелом обжиге. Токарный цех винил гончаров, а гончары, огрызаясь, крыли во все корки токарей. И когда перебранка и взаимные попреки накалили спорщиков добела, приезжий городской профработник встал, потребовал слова.
Он говорил горячо и сердито. Его слова были жестки и беспощадны. Он не стеснялся и говорил рабочим прямо в глаза самые обидные, самые неприятные вещи.
-- Нечего виноватых на стороне искать! -- гремел он.-- Бросьте, товарищи, все на чужого дядю валить! Признайте по совести, что все вы виноваты! Да, все!
Рабочие слушали его хмуро, но внимательно. Некоторые порывались прервать его, но сдерживались. Савельев сидел красный и возбужденный. Он оглядывал всех как-то вызывающе и победоносно. Встретившись взглядом с Андреем Фомичом, он укоризненно покачал головою. Директор удивленно поднял брови и пожал плечами.
-- Всех виноватить не приходится!-- уверенно выступил Савельев, взяв слово после приезжего.-- Это будет неправильно! Главная вина, конечно, руководителей... Откровенно скажу, прямо в глаза,-- большой грех на директоре да на инженере, товарище Карпове. Они который уж месяц все свое внимание только на постройку обращают, а про фабрику, про производство будто и забыли...
-- Вот оно что! -- громко заметил Андрей Фомич и усмехнулся. Усмешка вышла злой и невеселой.
-- Да, именно так! -- вспыхнул Савельев.-- Закрутились вы, завлеклись постройкой, ну и оставили беспризорной всю фабрику!
-- То есть как это беспризорной,-- вырос над столом профработник.-- Это какие же такие разговоры про беспризорность?.. Допустим, директор и техперсонал сдали, оплошали, а вы-то все, товарищи рабочие, и между прочим профорганизация где находитесь? Вы что же -- на чужого хозяина работаете? На капиталиста? Эти разговорчики, товарищи, надо бросить! Это -- чистейшее бузотерство!.. В деле, в работе заинтересованы все, каждый рабочий. Нянек нынче нету! Баста! Если кто-нибудь из вас заметил, что работа идет плохо, надо было бучу бить!.. Знаете, если по правде говорить, так у вас все неполадки тут выходили и выходят единственно оттого, что нету, товарищи, у вас сознания ясного... сознания, что за все на фабрике кажный должен отвечать! Общественности у вас, ребята, мало!..
На этом бурном собрании, где накричались досыта, было постановлено произвести смотр работы фабрики. Редколлегия стенгазеты, усиленная новыми работниками, объявлена была штабом смотра.
Рабочим предложили, чтобы они несли свои замечания, свои предложения о работе, о том, как ее улучшить. В первые дни предложений поступало очень мало: одно-два в день. Но по цехам, между собою, рабочие толковали о смотре с интересом, горячо и оживленно.
Лавошников вслушался однажды в горячий спор рабочих и возмущенно заметил:
-- Что же вы, ребята, по углам толкуете, а в смотре не участвуете?.. Вот ты,-- обратился он к светловолосому, замазанному сажей рабочему,-- ты, Петр, дельное говоришь, полезное, а почему же не предложишь на смотр, в стенгазету?
-- Без меня обойдутся... Что я соваться стану, выхваляться?!
-- Эх, чудак! -- вспылил Лавошников.-- Да это разве выхваленье, что ты предложение толковое, нужное сделаешь? Это -- обязанность твоя! Долг, как говорится!
-- Долг! -- фыркнул Петр.-- Кому я что должен? -- Но тот же светловолосый Петр нацарапал все-таки на четвертушке свое предложение и, отводя глаза в сторону, словно делал зазорное, стыдное дело, принес написанное в смотровую комиссию. И когда его предложение было одобрено и, напечатанное на машинке, выправленное и сглаженное, закрасовалось в стенгазете, рабочий вспыхнул радостной гордостью и стал смелее.
Так, один за другим, потянулись рабочие в производственную комиссию, в редколлегию, в штаб смотра со своими замечаниями, заявлениями, предложениями.
Потянулись, заинтересовались смотром, ожили. Десятки предложений, которые появились в стенгазете, привлекли внимание целых толп рабочих всех цехов. Вокруг некоторых предложений вспыхивали споры. Рабочие шумели в цехах, возле стенгазеты, в фабкоме; случалось и так, что, захваченные спором, они переносили его на улицу, домой. Дома волновались тем, что почему-то задело за живое.
Капустин, секретарь ячейки, и приезжая партийка руководили смотром. А председатель фабкома Савельев смешался и растерялся. У Савельева голова пошла кругом от кутерьмы, поднявшейся на фабрике. Он не был приспособлен к такой работе, она была непривычна для него. Ему куда привычней, чтоб все текло и развивалось спокойно и ровно. В повседневной своей работе он знал, что надо своевременно составлять разные отчетные ведомости, иной раз вести по какому-нибудь частному случаю переговоры с администрацией и вольготно и не спеша разрешать все вопросы на регулярных заседаниях фабкома. А тут вспыхнуло, загорелось кругом как по щучьему веленью. Стало хлопотно, беспокойно, шумно.
Савельев участвовал в смотре угрюмый и растерянный. Украдкой он пожаловался как-то своим фабкомщикам:
-- Очень чересчур много крику с этим смотром! Ни черта не выйдет! Только пошумят, а опосля остынут.
Но фабкомщики не согласились с ним, не поддержали. Изумляя его горячностью, они заспорили:
-- Не остынут! Нет, Савельев! У нас разве раньше когда было такое, чтоб столько рабочих высказывалось?
-- А высказываются-то как! Толково, убедительно. Иной если и прется с ерундой, так не с озорства или охальства, а по чистому заблуждению! По желанью пользу общественную сделать.
Оглядываясь по сторонам, Савельев с усмешкой объяснил:
-- Шумят оттого, что из городу закоперщики приехали! А вот посмотрите -- уедут те, и у нас вся буза утихнет... Весь подъем к чертям!
-- Ты чем недоволен? Ты против смотра, что ли? -- встревожились фабкомщики.-- Ведь это директива!
-- Ну, конечно, я не против! -- вспыхнул Савельев.-- Какие глупости! Я за смотр... Какие тут разговоры!.. Только я считаю, что много шуму* и потом... ребята наши это так, временно горячатся... А потом остынут, и ничего не получится толком!
Не один Савельев в глубине души полагал, что возбуждение, охватившее рабочих, временное, случайное. Думали так и другие. Думал так и Карпов. Ему казалось, что он очень хорошо знает местных рабочих и может верно оценить их настроения. И он расценивал теперешний подъем как случайную вспышку, вызванную искусственно приездом энергичных, знающих и умеющих руководить массами работников.
-- Я не верю в положительные успехи этого смотра!-- сознался он Андрею Фомичу, когда тот, просматривая сводку первых предложений, заметил, что вот, мол, теперь есть над чем поработать да пораздумать.
-- Остынут скоро,-- осторожно продолжал свою мысль Карпов.-- Погорячатся в охотку, а затем все по-старому пойдет.
-- Ну, навряд ли! -- резко ответил Андрей Фомич и неприязненно взглянул на Карпова.-- Это не в натуре рабочего человека, чтоб побаловаться чем-нибудь да бросить!.. Таким манером ведь все больше интеллигенты действуют... Неуравновешенные!
Карпов промолчал и насупился.
Смотровая сутолока выбила его из колеи и мешала ему работать и спокойно наблюдать за постройкой. Смотровая лихорадка не нравилась ему, раздражала его, казалась никчемной и лишней.
IV

Однажды в редколлегию смотровой стенгазеты пришел старик Поликанов.
Члены редколлегии сидели за столом, на котором пухлыми пачками лежали мятые, комканные, криво исписанные бумажки, и разбирались в них. Вокруг стола толпились рабочие.
Поликанов протолкался к столу и степенно поздоровался. Легкое смущение лежало на его лице.
-- Здравствуй, Павел Николаевич! -- весело ответил ему на приветствие один из членов редколлегии.-- С заметочкой?
Окружающие заинтересованно пододвинулись ближе к столу, к Поликанову.
-- Нет... Какой я писака! -- слегка обидчиво возразил Пеликанов.-- Я в этих делах чох-мох не разбираю. Николая мне моего надо бы. Здесь он должен быть.
-- Николай отлучился куды-то. В клуб, весьма возможно!
-- В клуб? -- Поликанов нерешительно помялся, намереваясь уйти, но почему-то задержался.
-- Да, может, Павел Николаевич, мы заместо Николая тебе в чем помочь можем? -- добродушно спросили за столом.
-- Найду Николая! -- досадливо ответил Поликанов и, повернувшись, пошел из фабкома.
Но в дверях он встретился с сыном.
-- Ты меня, отец?
-- Тебя. Пойдем-ка куды-нибудь в уголок, где людей поменьше.
В уголке, у окна с исчерченным полинялым подоконником, старик расстегнул пиджак и вытащил из бокового кармана какую-то бумажку.
-- Списал я одну вещичку из вашей стеннухи! -- объяснил он Николаю, конфузливо опуская глаза и пристально разглядывая свою бумажку.-- Ерунду какую сообщает! Неправильно!.. Вот я хотел тебе растолковать про фальшь...
Николай потянулся за бумажкой, но отец задержал ее в закорузлых обожженных пальцах:
-- Обожди! Не разберешь. Это я для себя, на метку... Ты послушай. А потом можешь туды, на смотр этот самый давать.
-- А ты сам пошто не дашь?
-- Сам?..-- Поликанов взволновался и сверкнул на сына сердитыми глазами.-- Коли тебе хочу рассказать, так ты слушай, не спорь!.. Зачем я к твоим верховодам полезу? Не такой мой возраст!
-- Возраст здесь, отец, без внимания. Безразлично...
-- Не спорь! Не люблю, когды спорят!
Николай спохватился. Сдержавшись, он покорно поправился:
-- Я не спорю. Рассказывай, об чем хотел.
Разгладив бумажку и медленно читая по ней, Поликанов стал повторять напечатанную в стенгазете заметку о работе в горновом цехе. Повторив, старик стукнул кривым мозолистым пальцем по бумажке, прижал ее к ладони и вызывающе посмотрел на сына:
-- Заслонки, вишь, не этак поставлены! Умник нашелся!.. Да ежели вникать, то совсем не в заслонках, а в трубе, в тяге, может, вся загвоздка, вся закорючка! Трубу надо бы попробовать переделать!
Старик загорячился, стал сбивчиво и торопливо объяснять Николаю свою мысль. Николай вытащил из кармана тетрадку и огрызок карандаша:
-- Давай-ка я запишу, отец! Ты не торопись... а то я не поспею за тобою!
-- Пиши! -- деловито одобрил Поликанов.-- Пиши, значит, так...
Долго растолковывал Поликанов сыну свои возражения на заметку. Долго Николай писал, зачеркивал, переправлял и снова писал. Старик упорно требовал, чтобы сын записывал дословно и точно все, что он ему сообщил, и когда тот записывал его слова по-своему, сердился и требовал исправления.
-- Ты не мудри! -- останавливал он Николая.-- Путано у тебя, брат, выходит, неправильно! Надо вот этак!..
И он повторял и поучал, как, по его разумению, надо написать, настаивал на своих выражениях, на своем складе речи.
У Николая слова укладывались в тетрадку туго, ему было трудно записывать отцовские мысли. Николай потел, волновался, хмурился.
-- Эх, надо бы сюды кого пограмотней! -- огорченно восклицал он.-- Плохо у меня выходит!
-- Ладно! Пиши как можешь! -- примирительно замечал отец.-- Куды я пойду? Никуды я не пойду! Пиши!
Они побились-побились над заметкой, и, в конце концов, когда Николай прочитал то, что окончательно записал, старик вздохнул, почесал в затылке и с досадой определил:
-- Коряво!.. А смысел как будто понятен... Поймут они, Николай?
-- Надо бы понять. Не без мозгов!
-- Ну, если поймут, отдавай туды, в комиссию эту или в стеннуху!
-- А подписать как? -- облегченно улыбаясь, с тонким лукавством спросил Николай.
-- Как?! -- рассердился Поликанов.-- Как хошь, так и подписывай, только чтоб моего имени не было! Разве без подписи не принимают?
-- Принимают... А я было, так сообразил: поставить подпись "Старик"...
-- Вались ты! -- махнул рукою Поликанов и вдруг осветился улыбкой.-- Вались!
V

Заметка о горновом цехе появилась в следующем номере стенгазеты. Под заметкой стояла подпись: "Старик". Заметку читали и догадывались, кто писал.
Старые горновщики, которых одолевали вопросами: -- не ты ли, мол, в газету написал? -- раздражались, отплевывались, бушевали:
-- Станем мы мараться в этаком деле!
-- Поздно! Годы не те глупостями заниматься!.. Пущай моложе которые этим рукоблудием займоваются!
-- Умный шибко, видать, писак-то! Все понимает, все критикует!..
Поликанов слушал и помалкивал. Но и его не миновало. И его спросили:
-- А может быть, твое это, Павел Николаевич? Нет?
И Поликанов на мгновение опустил глаза. Опустил, спрятал глаза и промолчал.
Федюшин, товарищ Поликанова по горну, прищурясь, внимательно всмотрелся в Павла Николаевича.
-- Ему зачем трудиться? -- ехидно заметил он.-- У его сын имеется... сознательный... Тот все округ етой стеннухи кружится, юлит!
-- Что ж тут зазорного, что участвует? -- вскипел Поликанов.-- Ничего плохого не вижу.
-- С коей это поры? -- еще хитрее, еще ехиднее поинтересовался Федюшин.
-- С той самой!..-- круто оборвал Павел Николаевич и ушел от собеседников.
Федюшин посмотрел ему в спину и медленно покачал головой:
-- Что, братцы, время-то делает!.. Чудеса! Давно ли он пыхтел на сына за сознательность его, а теперь... Ну и ну!
А Поликанову было не по себе. Ему было совестно смотреть старым приятелям в глаза. Совестно оттого, что не признался им в участии в помещении заметки о горновом цехе. А может быть, и оттого, что впутался в это дело со смотром и дал сыну материал для заметки. По совести, ой сам не мог разобраться, в чем дело, но было ему стыдно, и он норовил подальше обходить стенгазету.
Дома пока еще не знали ни о чем. Федосья приходила с работы, обедала, ужинала вместе с родителями, а потом исчезала куда-то по своим делам. Старуха знала только свое хозяйство, свою печку, свой огород и ни во что не мешалась. Кешка, озабоченный началом занятий в школе, корпел над тетрадками и заливал все скатерти чернилами, за что мать плаксиво журила его, грозясь пойти с жалобой в пионеротряд.
Дома Павла Николаевича оставляли в покое. И он мог бы спокойно отдыхать от беспокойства и огорчений. Но ему в последнее время не сиделось дома. Его тянуло к людям, туда, где шли споры, где что-то обсуждали, о чем-то горячились. Он хотел знать, заинтересовались ли его замечаниями на фабрике, приняли ли их всерьез и думают ли переоборудовать горн таким образом, как он советовал.
Он порывался сходить в редколлегию, даже додумывал повидаться с директором или с Карповым и у них дознаться, дадут ли ходу его предложению. Но и здесь пока что удерживало его, как он думал, гордость, а на самом деле тот же стыд, та же непривычка сознаваться в своих ошибках и выносить свои соображения на суд других.
Растревоженный своими противоречиями, он снова взялся за сына, за Николая. Но этот раз он не пошел его разыскивать в редколлегию, а встретив на дворе невестку, наказал ей:
-- Скажешь, Аграфена, пущай Николай вечером ко мне зайдет. Дело, мол, нетерпящее есть. Не забудь!
Николай вечером явился. И прежде, чем старик собрался с духом выложить пред ним свои беспокойства и сомнения, сам спросил:
-- А ведь, отец, дело выходит! Технический директор да завцехом сшиблись из-за твоей заметки, крепко поспорили. И в конце концов на производственной комиссии решили испробовать, по-твоему трубу переделать!
-- Видал ты!..-- сдерживая веселую усмешку, насторожился Павел Николаевич.-- Значит, не отменили, не сунули в сторону мой предлог?
-- Нет, приняли, приняли!
-- Выходит, что опыт старых мозгов сгодился! Ну, пусть делают, да с головой!
Николай подметил радостный огонек в глазах отца: подметил гордое удовлетворение, которое старик с трудом прятал в себе; сосредоточенно и внимательно почистил ладонью вытянутые на коленях штаны и, как обычное, как самое простое и понятное, предложил:
-- Тебе бы, отец, сходить на производственное совещание... Выступил бы там, разъяснил бы толком и подробно. Чтоб затруднений не было. Сходи!
У Поликанова погасли в глазах веселые огоньки, он беспокойно постучал пальцем по столу:
-- Еще что скажешь!
-- Ты посуди,-- осторожно продолжал Николай,-- предложение ты сделал замечательное. Польза от него обязательно выйти может прекрасная! А тут не поймут вдруг по-настоящему, об чем ты хлопочешь, сделают, да не так, как ты думал,-- и провалится дело!.. Посуди сам! Ты разъясни, растолкуй...
Поликанов молчал. Сын вздохнул:
-- Звал-то ты меня зачем? Аграфена передала, что ты наказывал зайти. Дело есть какое?
-- Звал...
Неожиданно для самого себя и для сына Павел Николаевич вскипел:
-- Поневоле звать станешь, коли родной сын без приглашеньев и глаз не кажет!
-- Работы много...-- изумляясь перемене, внезапно происшедшей в отце, объяснил Николай.-- Сам знаешь... Какие тут гости!
-- К родителю сходить -- это не в гости. На одном дворе живем...
Николай поднялся со стула.
-- Отчего ты, отец, сердитый такой?.. Стали мы с тобой по-хорошему разговаривать, дельно так, а ты осерчал... Безо всякой причины.
-- Осерчаешь с тобою...-- пробормотал Павел Николаевич, подстерегая движения сына.-- Ишь, бежать собрался!
-- Нет, но...
-- Сиди!
И так же неожиданно, как вспылил, так же быстро он остыл и согнал с себя суровость:
-- Сиди... На совещания ваши, чтоб со всякими мокроносыми спорить да дурность ихнюю разную слушать, не пойду... А если пойду, так молчать буду. Без всяких последствий выйдет хождение мое.
-- Ну,-- подумав немного, сообразил Николай,-- если на совещанье в комиссию неудобно тебе, так ты бы к директору, что ли... Верно, отец, сходил бы ты к товарищу Широких. Он толковый, свойский он мужик! С ним сподручно говорить... А?
Николай уставился на отца выжидающим, вопросительным взглядом. Старика этот взгляд обеспокоил. Он вспомнил, что и сам подумывал сходить к директору.
-- Да ну тебя! Пристал! -- отмахнулся он, но не было уверенности в его голосе.-- Зачем я к ему?...-- И, меняя тон, неожиданно спросил: -- Чаю не выпьешь?
-- Нет, спасибо. Идти мне надобно. В клуб.
-- Все торопишься. Ступай!
Николай ушел, а Павел Николаевич долго сидел за столом в упорном и сосредоточенном раздумье.
Конечно, пойти к директору да растолковать ему все обстоятельно и подробно -- самое разумное и подходящее. Он это и без Николая знает. Но... Было совестно и непривычно. И он колебался, раздумывал. Боялся какой-нибудь неожиданности. Совестился самому набиваться, напрашиваться в советчики.
"Вот кабы позвали, пригласили,-- подумал он,-- сказали бы, мол, Павел Николаевич, докажите нам опыт своей жизни, научите!.. А то выходит, что сам навалился, прилез незванно!.."
Поликанов сидел и раздумывал. Был вечер. Окна были плотно закрыты. В поселке угнездилась ровная, бестревожная тишина.
Вдруг в окна плеснулись медные стуки. Торопливой скороговоркой залился фабричный колокол. И вслед за ним взревели гудки. Протяжно завывая, понесли они в тихий вечер тревогу.
Павел Николаевич вскочил с места, кинулся к закрытому окну. От окна к двери. На улицу.
-- Что ж это такое стряслось?!
Улица зашевелилась, зашумела. Из калиток выскакивали люди. Перекликались, спрашивали друг друга. Глядели в сторону фабрики, туда, откуда неслись призывные тревожные звуки. Спрашивали и, не получая ответа, бежали к фабрике, возбужденные, испуганные, взволнованные.
Павел Николаевич оглянулся, схватился за голову и, как был без шапки и в одном легком пиджаке, бросился бежать вместе с другими.
И когда он выбежал к площадке, с которой видна была вся фабрика, он понял причину тревоги: над корпусами алело небольшое зарево, и дым выкатывался к небу густым облаком.
-- Пожар!...

Tags: Сибирь
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments