odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Ис. Гольдберг. Блатные рассказы. Гордость

Гордость
1.
Шел я по братскому тракту сельским этапом. Везли меня в ссылку для удобства начальства совместно с уголовными. Сельский этап -- учреждение простое, бесхитростное: нацепит сотский бляху на себя, прихватит, больше для видимости, а не для устрашения, берданку, ввалится с арестантами в сани к недельщику и поклевывает себе носом до следующего станка. А там опять то же самое. А если недельщики где заспорят, то и заночуешь в пахучей, густым жаром дышащей избе, где-нибудь на тулупе, постланном сверх соломы, по которой шуршат и суетятся тараканы.
Спутники мои были разные: один высокий, молодой, молчаливый, другой низенький, притом еще хромой, истрепанный летами, говорун и балагур.
Зима стояла крепкая, ядреная. Снегу на тракту было много и в его белой, веселой пушистости беспомощно и обреченно ныряли розвальни, в которых неудобно и беспокойно сидели мы трое. Ямщик, он же десятский, хозяйственно одетый и обутый, приловчился как-то боком на передке саней и терпеливо почмокивал на задерганную маленькую лошадку.

Хромой арестант был закутан и завязан в какое-то тряпье, и видно было, что ему не холодно, что знает он какой-то секрет, как из лохмотьев устроить себе теплую одежду. Зато второй, высокий, сильно зяб в не по росту коротком летнем пальтишке, туго опоясанном грязным полотенцем, в дырявых, перевязанных мотаузом, штиблетах и в вытертой серой шапчёнке.
Я ехал по-богатому: на мне был хороший меховой полушубок, а сверх него, на случай больших морозов -- просторная овчинная шуба, барнаулка. Когда, отъехав версты три от первого станка, я увидел, что высокого корежит от холода, мне стало стыдно за свои две шубы и жалко высокого. Я скинул барнаулку и предложил ее ему:
-- Погрейтесь! -- сказал я: -- Мне пока и полушубка достаточно.
Высокий внимательно поглядел на меня, мотнул головой и, улыбнувшись, взял шубу.
Хромой крякнул и засмеялся.
-- Ну вот... это -- шанго!.. Это по-артельному!..
С этой шубы у нас и пошла дружба почти до конца пути, до самого Братского Острога.
2.

В белой веселой пушистости снега ныряли и поскрипывали сани. А под скрип саней и глухой топот лошади хромой арестант весело трещал свои, пересыпанные шуточками и жгучими словцами, истории.
-- Эх! ушкан-то как напетлял! -- поглядывая на легкие пятна следов у дороги, сказал он как-то: -- Самая безответная животная -- от всех ему достается, а сам безвредный.
-- Безвредных животных не имеется, -- подал голос высокий: -- Хочь какой-нибудь, а все вред.
Хромой оскалил выкрошившиеся черные зубы и подмигнул мне:
-- Сурьезный человек!
-- Молчал бы ты! -- нехотя и вяло оборвал его высокий. И хромой ненадолго замолчал.
Но, видно было, не так был у него язык подвешен, чтоб молчать: скоро он снова заговорил.
-- Богато вы едете! -- усмехнулся он мне. -- По-купецки. Прямо даже прискакатель. Вообче, ваш брат -- политика -- сладко в тюрьме живет, сыто. Не то, что наша шпанка...
-- Ну, брат, -- сказал я, -- не всегда и сыто. Живем лучше вашего, потому что порядок умеем заводить, артелью живем...
-- Конечно! Правильно! -- согласился хромой, но глаза его плутовато сверкнули: -- Что и говорить! Видал я в Иркутском, как передачу в секретки носили. Тут тебе все, чего душа желает: и калачи белые, и мясо, и рыба всякая!.. Этак в тюрьме сидеть -- одно удовольствие!.. А вот как мы, сидим на обчем котле, так прямо до ручки доходим. Иные которые так отощают, хуже некуда. Шкелеты!.. А почему такая разница? Неправильно это!..
-- Неправильно? -- засмеялся я: -- А как-же по-твоему-то?
-- А гго-моему, -- загорелся хромой, -- ежли попал ты в тюрьму, так, не глядя, по какому делу, определяйся в арестанты -- и все тут. Политический ли, уголовный-ли -- один чорт! Раз записали тебя на пайку, завинтили тебя под замок, -- ну, тута фанаберию свою -- ах, оставьте! Арестант -- и все калачики!..
Меня болтовня хромого развлекла, но вместе с тем немного и задела. Слыхал я эту песню не раз, надоела она мне. Как тут втолкуешь этому хромому, что он не прав? Надо было бы смолчать, но я все-таки вяло возразил:
-- Арестанты, ведь, тоже между собою отличаются... Недаром же среди вас имеются Иваны, аристократы и шпана, чернь...
-- Ну, это пустое... Арестант какой он ни на есть, все арестант... -- Немного сконфузившись, успокоил меня хромой. Но высокий, сладко гревшийся в моей барнаулке и, казалось, не вслушивавшийся в наш разговор, резко повернулся к хромому и презрительно сказал:
-- Ну, это ты врешь! Как это можно всех равнять!? Ты, можно сказать, мелочь -- все твое и преступленье, что у баб белье воровал, или городушничал, а другой -- рисковый, по мокрому делу. Ты, рази, сравняешься с ним?.. Эх, ты, шеркунец! звонишь, звонишь почем зря!..
Хромой съежился и виновато хихикнул.
Я внимательно поглядел на высокого. Худое, нервное лицо было неподвижно. Но из-под потертой, низко надвинутой на брови, шапки вспыхивали карие глаза, взгляд которых -- острый, проницательный и настороженный -- выдавал сильную волю и энергичный характер.
Встретив мой взгляд, высокий прищурил глаза и плотнее закутался в барнаулку.
-- Пофартило мне с вашей шубой! -- улыбнулся он, -- остыл я в пересылке, хана бы мне была, кабы не ваше снисхождение... А, между прочим, по совести говоря, ежели отбросить вашу доброту, не люблю я политиков...
-- Почему? -- спросил я и усмехнулся. -- Потому ли, что, вот, как говорит попутчик наш, едим мы сладко в тюрьме?..
-- Это -- глупость! -- презрительно скривил губы высокий. -- Нестоющее это пустозвонство! Кушайте вы себе на здоровье хочь бламанже, коли капиталы у вас имеются!.. Не в етом дело... Главное -- гордости в вас много...
-- А это разве плохо? -- улыбнулся я.
-- Кто об етим говорит!.. Человек обязательно должен в себе гордость иметь... Только у вас гордость-то другая. Ваши как в тюрьме на нас смотрят? -- Арестант, уголовный, значит, -- пропащий, нестоющий человек. Вот как!
-- Ну, не все и не на всех так смотрят.
-- Конечно, бывают понимающие единицы. Они, в таком случае, не в счет... А так-то, сколь я ни сиживал -- а бывал я в разных тюрьмах -- завсегда эту гордость я примечал...
Ямщик, молчаливо похлестывавший лошаденку измочаленными вожжами, круто обернулся к нам и неожиданно вставил.
-- Гордые -- оттого што люди чистые и правильные. А ты как думал -- што вор, што аккуратный человек -- все едино? Не-ет! Этак-то не резон. Не резон!..
Высокий качнул головой и снисходительно сказал.
-- Молчал бы ты, чалдон! Тоже в рассужденье лезет!
-- Философ!.. -- хихикнул хромой.
3.

Остальную дорогу до ближайшего станка мы ехали молча. В Илире, хоть время было раннее и до следующей смены лошадей было недалеко, неделыцики заартачились:
-- Нету лошадей! Пущай ночуют.
Пришлось заночевать.
Нас всех троих устроили на ночевку у очередного крестьянина, который на завтра собирался повезти нас дальше. Мы поужинали вареной картошкой, рассыпчатой и горячей, и солеными, едко-пахнущими ельцами. Я вытащил из своего мешка сахар и угостил им своих спутников и хозяев. Чай пили долго и сосредоточенно. От железной печки, источавшей гудящий жар, от этого большого самовара на столе, от сосредоточенных и спокойных лиц, окружавших стол, -- от всего этого исходил какой-то своеобразный, давно неиспытанный уют. Я разогрелся не только физически, но и как-то внутренне, душевно. И я видел, что и мои спутники тоже размякли в тепле и в домашней размеренности и бесхитростном порядке мужицкой избы.
Хромой после паужина весело сцепился с бабами -- он оказал им какие-то ценные услуги по-домашности и скоро стал обладателем старых, но еще крепких вязаных варежек. Он трещал неумолчно и азартно в кути в то время, как высокий, сомлев в тепле, тихо мечтал о чем-то возле железной печки.
Вечер едва-едва только начался, как хозяева наши стали укладываться спать. Бабы постлали нам всем троим общую постель на полу, хозяин, насмешливо прищурившись, сказал мне:
-- Ничо, паря! Теплей спать будет... Вы, видать, непривышный, ну да уж как-нибудь ночь-то проспите...
-- Просплю! -- согласился я и поблагодарил хозяев за постель.
Скоро все в избе, кроме нас троих, улеглись спать. Хромой куда-то сбегал и, когда вернулся, что-то скороговоркой и неразборчиво для меня сказал высокому. Тот молча мотнул головой.
Мы посидели молчаливые и скучные возле печки. Потом хромой зевнул, потянулся и сказал:
-- Что-ж... и всамделе -- поспать, что-ли!?
Высокий, не отвечая ему, подошел и опустился на постель.
-- Эх, бабу бы! -- вздохнул хромой: -- В самый раз бы теперь после голодухи!
-- Ты! облезьян! -- фыркнул высокий: -- Тоже о чем думает! Слякоть!..
Я разделся и лег с краю. Свой кошелек с четырнадцатью рублями -- весь мой капитал -- и часы я положил под изголовье. Потом вытянулся, натянул на себя свое одеяло и попытался задремать.
В избе было темно. Шуршало что-то в углах; печка потрескивала и позванивала. За перегородкой сопели и шумно вздыхали хозяева. Покашливал, ворочаясь и уминая под собою тулуп, хромой.
Высокий, лежавший рядом со мною, приподнялся на локтях и неожиданно сказал:
-- Вот, по-вашему, гордости у политических против нашего брата не имеется. А у меня был случай...
Я почувствовал в голосе высокого жадное желание рассказать мне про этот случай и пошел навстречу:
-- Ну-ка, расскажите. Что у вас произошло?..
-- Ежели не спите, конечно, могу. Ночь-то длиннущая. Успеется бока намять...
4.

-- Вот в иркутском замке дело это было. Попал я для одного дела на банный двор. Устроился там. Время летнее, работы почти никакой, а сидеть свободней, чем в корпусе. Главное -- удобство большое с волей сообщение иметь: письма там, деньги, тому подобное. А, кроме того, с женщинами тут проще, сподручней... Посидел я, значит, на банном дворе, налаживаю себе некоторое дело, провожу дни. Ладно. Была у меня в ту пору тюремная маруха, которую начальство приспособило на банный же двор. Вот, значит, Фенька моя и говорит мне как-то:
-- Павлуша! Тут середь политических барышня одна имеется -- страсть какая симпатичненькая.
-- Что из того? -- говорю.
-- Да вот хочется мне ей приятность какую ни на-есть сделать. Очень она душевно со мной обошлась.
-- Ну, -- говорю, -- и делай ей эту приятность, а я-то при чем!?
-- Нет, -- говорит, -- Павлуша, ты войди в мое положение и посодействуй!
Подумал я, покочевряжился над Фенькой, но, между прочим, согласился.
-- Ладно... В чем дело?
-- Да у ей женишок на воле. Ну, ксиву, как полагается, получить надо. А когда и от нее передать...
-- Что же, -- спрашиваю, -- просила она об етом?
-- Нет, -- смеется Фенька, -- суприз хочу ей сделать... Очень она душевная для меня была в корпусе. Жалостливая и нос не воротила...
Отлично. По прошествии нескольких дён говорю я Феньке:
-- Объявляй своей симпатичненькой, что, ежели хочет, пусть готовит ксиву: есть ход.
-- Да она сегодня сама здесь будет. Знаешь, ведь, сегодня банный день женским политическим.
Действительно, баня действовала несколько раз в неделю и были разные дни приспособлены для разных категорий. В женский день, когда, значит, арестантки мылись, сперва пускали политических женщин, а уж потом общих... Ну, должен объяснить я вам одну штуковину. Как, значит, мы по-тюремному положению по женской части изголодавши (Фенька-то не у каждого, да и с Фенькой спутаешься в кои-веки), то была у нас самая настоящая тюремная, можно сказать, забава. Был возле предбанника куточек такой, где всякий запас барахольный хранился; вот в этот-то куточек и заберешься, когда бабы моются, а в стене дыры наверчены. И через эти дыры очень сподручно разглядывать баб во всей полной их натуре. Понятно, глупость это и больше ничего. Так ведь на то и тюрьма...
Прекрасно. Забрался я в тот день в это самое потаенное местечко. Выглядел, высмотрел. Пришли женщины, политические, значит, разделись, все честь-честью. Только я приспособился покрепче разглядеть их, -- и тут неприятность получилась: перегородка в куточке слабая, ветхая, я нажал на нее покрепче, она и заскрипи и при том одна плаха сдвинься в сторону. Одним словом -- вышел тарарам. Женщины завизжали, насдевали на себя обратно юбчёнки свои да, непомывшись, давай скакать из бани. А я на грех и выйди в это время. Увидали они меня, кричат, сурьезные такие. Особливо одна. И угоразди тут Феньке моей случиться. Она шасть к этой крикунье, успокоенье ей хотит оказать, а, увидевши меня, тем же временем рукой мне машет: мол, уходи ты, ради бога! А молоденькая-то (понял я, что это и есть та, Фенькина симпатичненькая) сигналы-то эти, знаки заприметила, возгорелась, как порох, покраснела и Феньке сурьезно и прямо не в себе говорит:
-- Бесстыдница ты! Неприличная, -- говорит, -- одна у вас шайка! Это ты подстроила!.. У-у, как тебе не стыдно?!.. -- И пошла, и пошла.
Фенька вертится, божится, а та ее вовсе не слушает и на меня глядит зверь-зверем.
Ну, хорошо. Вышло, значит, такое совпадение: что, мол, повела Фенька меня политических женщин нагишём разглядывать. Что, мол, развела Фенька перед своей симпатичненькой турусы на колесах про ксиву, будто я могу на волю да с воли переслать, а в общем, мол, никакой ксивы не могло быть, а вышло одно изгальство и безобразие. Так это у политических было решено и подписано. Женщины об этом передали на мужской колидор, у мужчин разговоры пошли. Конечно, староста выступил, за бока нашего старосту. Шухор пошел отчаянный. И, главное, никаких объясненьев не слушают и твердят одно: "Уймите безобразие!...".
Наши давай следствие расследывать. Поспрошали Феньку, меня, прочих на банном дворе. Ну, истина, конечно, обнаружилась: подглядки, конечно, были, но никакого изгальства и сговору, чтоб именно политических женщин срамить. Вышла Фенька перед нашими ребятами чистой, мне заметку сделали, чтоб осторожность вперед не забывал. Передали политическим, что, мол, все это недоразумение и пустяк. Но, в общем, те не поверили и настояли, чтоб на банном дворе очищение от меня и Феньки произведено было... Конечно, ребята рассудили и говорят мне:
-- Не кирпичись ты, Павлуха, и выезжай со всеми своими монатками и с марухой своей на новую квартеру!..
Ну, выехал я. А разве все это справедливо?... Это разве по-товариществу?..
Вот, видите, какой скандал, а вы говорите, что, значит, нет у политических против нас гордости... Как нет? -- кругом она имеется...
5.

Нелепый рассказ моего соседа мне не понравился. Мне не захотелось разговаривать с ним дальше, а тем более спорить. Я полусонно пробормотал что-то невнятное и повернулся на другой бок.
-- Ага, засыпаете! -- спохватился высокий: -- ну, спите! спокойной ночи, приятных снов!..
Но я не засыпал. Я еще долго бодрствовал. Предо мною вставали те ясные девушки, которые проходили по тюремному двору, обжигаемые жадными, хватающими, щупающими взглядами уголовных. Я видел жгучую обиду, вспыхнувшую в милых девичьих глазах; ожог стыда, бурное и пылкое негодование; а потом в камере, в своем углу -- слезы, может быть, первой девичьей обиды...
Я заснул поздно.
Когда я проснулся на утро, высокого возле меня не было. В тусклом утреннем свете в избе возился со своим тряпьем хромой, а за перегородкой, в кути, хозяйственно грохотали посудой бабы.
Я оделся, собрал свою постель, вынул из-под изголовья кошелек и часы. Кошелек показался мне подозрительно легким. Посмотрел: так и есть, в кошельке осталось рубля три. Кинулся я к остальным своим вещам, -- не нашел полушубка.
-- Послушай! -- окликнул я хромого, -- а где же твой товарищ?
-- А кто его знает? Ушел, видимо. Еще на заре ушел.
-- Значит, и полушубок мой и деньги с ним же ушли? -- ядовито спросил я хромого.
-- Значит! -- коротко и без всякого смущенья ответил он.
Здорово! Я понял, что не без ведома хромого, не без его участия высокий обобрал меня и почувствовал бессилие предпринять что-нибудь. Мне стало обидно, что меня так одурачили.
-- Ловко! -- с сердцем сказал я: -- Видно, порядочная шпана твой приятель, если не постеснялся обокрасть своего же брата арестованного, да еще в этапе!..
Хромой придвинулся ко мне и оскалил выкрошившиеся неровные зубы.
-- Слышь! Какое же это воровство? Ему, брат, обязательно перед волостью уходить нужно было. Понимаешь -- с липой. В волости обнаружили бы его, такую бы ему статью подвели...
-- А я-то причем?
-- Дак у тебя шуба-то лишняя...
-- Значит, ее и попереть у меня можно? Так, что ли?
-- Чудак! -- подмигнул мне хромой: -- куда же ему без одежи? А попроси он у тебя, ты бы, разве, дал ему? Конечно, не дал! Вот он и распорядился. Сам. Он с тобой по-самому товариществу поступил: у тебя шуба да полушубок, а у его пальтишко на тараканьем меху. Раз... У тебя капиталов немного имеется -- а у него ни гроша. Это два... Вот он и поделился с тобой... Он тебе сколько денег-то оставил? -- неожиданно спросил он меня.
Я, не соображая, поглядел в кошелек, сосчитал:
-- Три рубля двадцать шесть копеек.
-- Ну вот! Это тебе до Братского хватит, да еще на первое время и там прохарчишься!..
Поглядел я на хромого, взглянул в его глаза. Думаю: дурака он со мною валяет, или все это он искренно и серьезно?
Глаза у него поблескивают, взгляд открытый, смелый.
-- Чорт с вами! -- плюнул я и стал снаряжаться в дорогу...
И когда хозяин пришел с сообщением, что лошади готовы и что, мол, можно с господом богом собираться в путь-дорогу, а затем, вскипев мужицкой, крепкой злобой, стал допытываться, куда девался третий арестант, -- я молчал...

Tags: Сибирь
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments