odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

И. Г. Гольдберг. В БЕЗДЕЛЬНОЕ ЛЕТО (2)

V
Пьяный Овидирь покачивался в седле. Посох то и дело терял опору и он едва-едва не падал с учека.
Пел старик песни, отплевывался. Был доволен дорогой, был рад возвращению к стойбищу родному, там, на Чимчиканихе. Был рад подаркам, прочно навьюченным на оленей.
Покачивался сзади и Ковдельги. Песен он не пел. Но смеялись глаза его, залитые весельем. Часто прижимал он руку к груди, гладил что-то спрятанное за пазухой.
Развели огонь для первого ночлега в обратный путь в небольшом распадке. Сварили ужин из убитой утром тетери.
Любовно поглядывая на бутылку, налил Овидирь полную чашку вина сыну и потом себе.
Пили оба в затихшем лесу -- отец и сын.

Тряслись руки у Овидиря. Не мог путем разжечь трубку и просыпал зря свежий табак, тоже подарок приезжие. Тряслись руки, а сердце было радостно.
-- Хорошие гости!.. Ай, хорошие,-- хвастался он пред сыном.-- Сказки, говорят, Овидирь, пожалуйста, сказывай! Сказки, говорят, мастер рассказывать!.. За сказки ишь чего надавали. Гостинцев всяких... Ай, хорошие люди! Тунгусов таких не бывает... В лес по что-то пошли, пишут что-то, штука у них не простая. Видал?-- торжествующе громко спрашивает сына.
-- Видал! -- важно тянет тот.-- Штука хорошая... В самый раз охотнику. По лесу ходить...
-- Вот, вот!..-- восхищенный, поддакивает Овидирь.
-- Такую только промышленнику: не надо засек делать. Иди себе да иди.
-- Правда... правда! -- крутил головой старик.
Ковдельги помолчал. Сунул руку за пазуху, порылся там, что-то достал оттуда и чем-то сверкнул пред глазами отца.
-- Кажи, кажи!-- обрадовался тот. -- Чего это ты припас?
Ковдельги протянул блестящее старику: увидел тот в руке у сына штуку блестящую, заманчивую, ту самую, у которой по кружку бегает палочка, бегает, но все против полдня показывает.
Изумленный, взглянул Овидирь на парня.
-- Дали?..-- спросил он.-- Дали тебе ее?..
И, не дожидаясь ответа, еще радостней, чем прежде, рассмеялся:
-- Ах, и люди!.. Ай, да гости!.. Но услышал ответ иной:
-- Какое -- дали! Дадут!.. Никогда не дадут. Все самим надо, все самим... Сам взял!..
-- Сам...-- протянул Овидирь и смолк. Полез за кисетом. Снова трясущимися руками зря рассыпал свежий табак, гостинец приезжих. О чем-то вздыхал. Тянул, тянул в себя терпкий дым плохо разгоравшейся трубки. Сплевывал.-- Сам?-- хмуро переспросил и опять вздохнул.
Ковдельги молчал. Придвинулся ближе к огню и разглядывал добытую вещь. Горели глаза. Глядел на белое поле с неизвестными знаками, на богатый блеск коробки медной. Трогал какой-то винтик, отчего то замирала палочка, то трепетно и тревожно кидалась из стороны в сторону.
Заслонив себя дымом от раскурившейся наконец трубки, Овидирь подполз к сыну. Чрез плечо заглянул в непонятную, но занятную и полезную вещь. Пожевал губами.
-- Кажи-ка!-- тихо попросил сына.
И, приняв у того из рук круглую коробочку, тоже озабоченно трогал винтик и любовался игрою живой палочки.
Потом нехотя отдал ее обратно Ковдельги и, выслушав какое-то замечание его о штуке дорожной, в спор с ним полез. Вырвал снова из рук, закорузлыми пальцами по стеклу водил. Вскакивал на ноги и рукой указывал то на темнеющий лес, то на пройденный путь.
И загорелся Ковдельги, тоже спорил, тоже, размахивая руками, показывал то на лес, то на темную, простертую впереди даль.
Утомленные, почувствовав призывы сна, улеглись подальше друг от друга. Запрятал Ковдельги драгоценную вещь у себя на груди...
...Ночью кто-то вошел в душу Овидиря и сказал слово.
Смутное слово сказал, а может быть и не одно, а много-много слов.
Старик проснулся. С трудом разгибая натруженную за долгую жизнь спину, взглянул он на спящего сына. Посидел, безмолвный, в предрассветном мерцании.
Потом разбудил Ковдельги.
-- Вставай, вставай!
Тот беспокойно вскочил на ноги, долго приходил в себя, чего-то тревожась, чего-то пугаясь.
-- Заспался! -- хмуро укорил его старик.-- Собирайся... собирай оленей... Уходить надо. Уходить домой.
Ковдельги понял. Хоть и не хотелось сон спокойный разрывать, но быстро и оживленно скликал он оленей, сгоняя упрямых мягким мавтом. Навьючил поклажу. И тронулись дальше, оставляя после себя потухающий костер.
Опять качался впереди на учеке Овидирь. Качался и думал:
Там, на Лисьем хребте, остались люди. Завтра пойдут они дальше, к неизвестным рекам, в неизвестные хребты. Там, знает Овидирь, нет людей. Курейскими стойбищами кончаются жилья людские. Давно, когда Овидирь еле ружье подымал худенькими руками, рассказывали старики про безлюдную страну, лежавшую за стойбищами курейскими. Про безлюдную страну, где властвует амака властью необъятной.
Завтра пойдут люди приезжие в страну амаки. Поведут их немного курейские, а потом бросят, вернутся к чумам и скажут:
-- Мы не знаем путей в тайге бескрайной, кроме дорог амаки. Мы не знаем путей в тундре, на которую опирается край неба, кроме путей амаки,-- идите сами. Идите одни!..
И люди приезжие, незнаемо зачем идущие по тайге, по тундре, уйдут одни. Смеющиеся, с песнями веселыми, делая работу странную, уйдут одни. Будут веселы оттого, что знают: есть у них вещь волшебная, дорогу ищущая. Но ошибутся, ах, как ошибутся! И в сердце тайги, где сплелись кустарники чащи непроходимой, где потемнели стволы дерев и толстым покровом лежит на корнях многолетний мох,-- в сердце тайги, где погибель им, где смерть верная,-- узнают они, что вещь волшебная исчезла. И обожжет их страх непомерный. К голове прильет кровью горячей, обессилит ноги и криком вырвется из уст.
Тогда вспомнят они Овидиря-сказочника и сына его Ковдельги. Вспомнят и поймут, что Овидирь и Ковдельги погибель нагнали. Что Овидирь и Ковдельги унесли волшебницу, путь указывающую. И скажут они:
-- У одного костра ели мы с друзьями нашими, у одного костра пили вино, у одного костра разговоры разговаривали, песни пели и сказки слушали. Гостинцами наделили мы друзей наших, радостно смеясь, расстались, разошлись по дорогам своим мы и друзья наши. А что сделали они?-- Друзей обманули, друзей погубили... Разве это друзья?-- Нет. Разве это хорошие тунгусы?-- Нет!..
И будут просить они Оскари, чтобы наказал он за вероломство Овидиря и Ковдельги. Наказал всей силой своего гнева...
-- Стой!-- крикнул Овидирь. Был бледен и тяжело дышал. -- Стой! Ковдельги!
Спешились, сгрудили оленей вокруг себя.
-- Почему кричишь?
У Ковдельги лицо растерянное, глазки беспокойно бегают.
-- Поедем назад!.. Заворачивай оленей. Поедем назад!
-- Зачем поедем?.. Зачем?
Но уже заворачивал старик учека, а за ним, покорные, поворачивали и остальные олени. Тогда Ковдельги все понял.
-- Куда, старик, поворачиваешь? Не надо! Зачем отдавать?.. Зачем хорошую вещь отдавать?!
Но Овидирь, держа в одной руке повод, подошел к нему и сказал одно слово:
-- Давай!
Бледный, обозлившийся Ковдельги сжал кулаки, но молчал.
-- Давай!-- визгливо крикнул старик.-- Отдать надо... Друзей обманул. Отдать надо!
И подскочил к сыну, тормоша его за руки, за грудь.
Ковдельги толкнул отца, сунул руку за пазуху, схватил оттуда, что нужно было, и кинул в Овидиря, и, кинув, чуть не плача от злости, кричал ему, задыхаясь кричал:
-- На, на!.. Давись! Иди, неси своим русским! Один неси! Один иди к ним!.. На, на!
Старик бережно поднял слабо, медным блеском сверкнувший предмет, сунул его далеко за пазуху, поправил за плечами ружье, оперся на посох, вскочил на оленя.
Отъехав несколько шагов от сына, вспомнил о чем-то, остановился и уже миролюбиво крикнул ему:
-- Лыжи мои прошлогодние камасом подклей... Ковдельги тоже сидел в седле. В ответ на отцовский окрик он кинул какую-то ругань.
И оба разъехались...

VI

А на Лисьем хребте, у курейских тунгусов, переполох стоял.
Приезжие, громко разговаривая меж собой, что-то искали. Перерыли все на поляне, вокруг огневища, развязали тюки и вьюки,-- не находили и снова искали. Нужно было совсем уже трогаться в путь, а тут задержка.
Петр Захарыч несколько раз подходил к тунгусам, спрашивал их, не видали ли они вещи одной: круглая такая, блестящая. Но те крутили головами, руками отмахивались:
-- Нет! Ничего не видали. Ничего.
А Максим злобно сплевывал и, точно радуясь чему-то, громко говорил:
-- Беспременно это парень... Непременно он утащил!
Семен Иванович ходил растерянно вокруг чума, вокруг огневища и охал:
-- Что будем делать с одной буссолью? А вдруг испортится?!
Поискали, поискали и хмурые стали собираться в дорогу.
И слышали курейские тунгусы, понимая из пяти слов, может быть, только два, что приезжие гневаются на Овидиря и Ковдельги, что приезжие спорят меж собою: один говорит, что все тунгусы такие обманщики да лукавые, а другой только старика с сыном ругает.
Когда уж совсем собрались к уходу с Лисьего хребта и за прощальным чаем Петр Захарыч наказывал своим товарищам:
-- За поклажей поглядывать нужно. Лучше поглядывать!-- лаем встретили кого-то, еще невидимого, собаки.
И на усталом олене подъехал Овидирь. Соскочил с седла, ни с кем не здороваясь, прямо к Петру Захарычу подошел и подал ему штуку. Подал и в сторону отошел, к оленям...
Обрадованные, окружили приезжие Овидиря. Расспрашивают его, как нашел. f
Молчал старик, но не выдержал своего молчания.
-- Парень мой, Ковдельги, за пазуху руки сунул, а она там!.. Откуда и взялась! Такая уж, должно быть!.. Сама к парню полезла!
Хохотали приезжие радостно и громко. Держали в руках штуку найденную и разглядывали ее.
Хлопали старика по спине. Ласково хлопали и хвалили.
Потом потчевали водкой. Потом водкой одарили и на дорогу.
Стали разъезжаться в разные стороны, подошел Овидирь пьяный и грустный к Петру Захарычу, взял его за руку, трясет ее.
-- Друг! Ох, друг!.. Правда, правда, сама к парню полезла... Правда!
Петр Захарыч засмеялся. Ласково щуря глаза, смеялся и тоже тряс старику руку и говорил своим товарищам:
-- Ну, что поделаешь с такими детьми!
И все остальные смеялись.

Ехал Овидирь по сосновым боркам, кружился, объезжая колодник, вокруг дерев, пугал пестрых кукш и крикливых дятлов.
И внутри его все пело.
Была радость и от водки, и еще от чего-то. Кружилось перед глазами светлое лицо с рыжей бородой и с ясными глазами. А на лице этом горела добрая улыбка. Такая добрая, что и не упомнит Овидирь, когда он еще такую видал.
И в радости своей разговаривал он и с кукшами-насмешницами, и с хлопотливыми дятлами. И вон с той голенькой, глупой белкой, которую в зиму снежную подкараулит и найдет хитрая пуля.
В радости своей, хихикая, говорил им:
-- Тунгус сам дорогу в лесу найдет... Тунгусу ничего не надо. Ружье да пальма, да кремень. Вот!.. Штукой этой волшебной, шаманскою, пусть русские владеют. Пусть!.. Им она дорогу покажет. А тунгус -- нет!..
Говорил соснам молчаливым, где-то в вышине с небом безмолвно переглядывающимся, птицам-непоседам.
А борки ползли все назад, и вставал все ближе и ближе хребет, возле которого притаилась родная Чимчиканиха.
Медленно, словно нехотя, уползал сияющий день. Вечер грядущий уже таился у подножий сосен длинными, синеватыми тенями.

VII

У стойбища все по-старому. Только в стороне, на тундре, тремя оленями меньше пасется.
Погибли они в тот день, когда Ковдельги один возвращался с Лисьего хребта.
Ехал он медленно, спокойно. Ни откуда не чуял беды. Как вдруг встрепенулись олени. Беспокойно затрепетали ушами.
Не успел Ковдельги оглянуться, затрещало что-то сзади. И врассыпную кинулись олени по лесу. Кинулся вперед и учек, на котором сидел Ковдельги.
Понял парень, что сзади учуял их амака бесприютный. Обмерло сердце у него. Нужно за ружье хватиться, но несет без удержу олень, ломая кустарники рогами, несет, обезумев от страха...
Позже, далеко от того места, где треск слышен был, остановился олень. Привязал его Ковдельги. Изготовил ружье. Насторожился. Долго выжидал. Потом пошел искать остальных оленей.
Двух поймал мавтом. Дрожали они дрожью предсмертной; так были испуганы, что без труда накинул на их тонкие шеи мягкий аркан.
Еще двух нашел Ковдельги бездыханными. Лежали они с перебитыми хребтами. И в полузакрытых глазах тускнела непомерная жалоба.
Последнего оленя Ковдельги не мог найти. Полакомился им, наверное, шатень голодный.
Так с тремя оленями и прибыл парень к стойбищу.
Старик приехал назавтра. Застал огорченных женщин и сумрачного Ковдельги. Но не омрачился Овидирь.
Распоил привезенную водку и все хлопал сына по спине, хлопал и многозначительно приговаривал:
-- Ага, бойе!..
А потом у стойбища стало все по-старому.
Но кралась осень. Легким золотом подернулись таль-ники, и в травяной ковер вплелась еле заметная краснота.
Уже оперились и окрепли птенцы утиные и летали над озерами удивленные, радостные. Уже сыростью веяло по ночам, и темнело небо, и ушли белые ночи -- царственные ночи Севера.
Совсем обмелела Чимчиканиха, обнажив золото своих песков.
А на том берегу, где прихотливо перемешались лиственницы и кедры с осокорем, с березой, молодая березка раньше всех вздрогнула под жгучим поцелуем осени и оделась в яркий, светло-желтый плащ и тихо осыпала свой новый, свой последний наряд...
Овидирь оживал. Раздувая ноздри, как сохатый, почуявший врага, предвкушал он белую зиму.
Но еще оставались праздные дни. И наполнял он их думами.
И думал он о людях, которые идут где-то к Великому озеру, покрытому плавающими круглый год льдинами; о людях, которые обладают волшебною вещью, указывающей им верный и прямой путь.
И думал он о могуществе людей этих, которые за один только помысел отнять у них вещь волшебную наказывают жестоко.
Только за один глупый помысел, нарушивший закон гостеприимства...

Tags: Сибирь
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments