Удивляясь необычному сочетанию поручиковых слов, варнаковцы позже, у себя в избах, стали вникать в их смысл. Все, что делалось за гранями хребтов, глухим непонятным откликом доходило до таежных людей. Знали: раньше была крепкая связь с начальством, большим, грозным, невидимым и невиданным, которое сидело где-то в Якутске, и еще в Иркутске, и еще выше в Петербурге -- городе из камня. В редкие промежутки приезжали становой, заседатель, -- и, как чума или великая напасть-оспа -- исправник. Но исчезли они. Болтали люди досужие, что вытряхнул их народ, рабочие. И после этого вышло замирение с германом. И когда произошло это, приехал новый начальник-комиссар и объявил: -- Свобода! А со свободой этой окончательно вышел недостаток в товаре -- в ситцах и сукне, в чае, в охотничьем припасе. Остапевали ездить торговые. И опять дошли слухи, досужими людьми перекинутые, что беспокойство большое идет в городах, что жизнь как-то замутилась и нет в ней настоящего, кондового порядка. И вот теперь -- молельщик новоявленный (чудно было мужикам слушать молитвы его! -- к Парамону, он свой -- привыкли), тоже про порядок толковал, порядок сулил. А тот ли это порядок, что тайге, промышленному человеку нужен? Придет ли с порядком этим и чаишко, и табак настоящий, и сахар, и -- главное -- порох со свинцом? можно ли будет с порядком этим рубахи новые завести, порты, лопать мало-мало сносную, правильную?.. Стали варнаковцы вникать в смысл поручиковой речи. Гудели у печек железных, спорили, незлоблило ссорились, перекрикивали друг друга. Когда невмоготу стало и до настоящей точки спорщики дойти не смогли, зацепили Селифана и принялись тянуть из него: -- Ты, Селифан Петрович, быдто вроде начальства -- объясняй: будет от власти этой вашей продовольствия всякая народу? -- Воспомоществованья крестьянству предвидится ли? -- Всякое дорожное, гоньбовое облегченье будет?!. Селифан пыжился, старался казаться знающим, но до поры до времени молчащим: -- Объявления об этом еще не последовало. Когда объявлено будет, сообщения ждите! -- Чудак! -- сердились мужики. -- Когда объявлено будет, мы, брат, и без тебя уведомимся!.. Ты теперь все до точки объясни! -- Да, теперь! Опосля мы и сами с усами -- мы сами, паря, до всего дойдем!.. -- Теперь преждевременно, еще нет никакой резолюции, -- отвиливал Селифан и смущался. Мужики мотали головами, ругались. Отеплялись от Селифана и своим умом пытались разгадать загадку. Мужики в предвесеннее томительное, бездельное время ворочали в себе тяжелые мысли. А поручик жил своей жизнью. И в этой жизни ярким уголком вклинено было горделивое воспоминание о молитвенном дне в праздник благовещенья, в среду двадцать пятого марта.
22.
Около этого же времени сквозь заснеженную тайгу, по закуржевевшим тундрам продирались красные отряды. В великом стихийном беспорядке двигался чаемый варнацкими -- и иными по тундрам, по равнинам, по плоскогорьям, по хребтам -- по России сидящими людьми -- прочный, кондовый, новый порядок. Красные отряды стягивались к Лене-реке, закидывали, захлестывали частую сеть по глухим незнаемым местам, ловили-вылавливали остатки пепеляевских, каппелевских, разных других генеральских полков. Красные отряды двигались медленно: труден был снежный, пургою переметенный, увалистый, рыхлый, коварный путь. Они упорно, задерживаясь в трудных местах, копя силы, лезли вперед, и там, где до них проходили остатки, осколки армии погибшего верховного правителя, крестьяне встречали их благодушно, указывали легкие и удобные дороги, присоединялись к ним. Но все чаще и чаще шли они по малолюдной стране, по глухому малоезженному зимнику -- и обжигали их знойно-морозные вздохи тайги, затаенно поглядывали на них с берегов черные стены тайги, низко нависало над ними изморозное небо. И редкие, неожиданные в стылом воздухе звуки порою заставляли их настораживаться: глухой треск в чаще еловой, короткий крик далекого зверя, свист. Они изредка настигали измученные, но упорные в сопротивлении белые отряды. В кованные снега врывались они грудью, заседали за кокорники, в ложбинках, подстерегали, ждали. А там, против них, тоже врывшись в снега, ждали, таились враги. Потом звенели пули, в морозной лихорадке трясся пулемет, трещали глухо и пусто выстрелы. Вставал шум схватки. Рвался рев -- и оттуда, от врагов, и здесь. Рев таежный, звериный, под стать тайге. Порою приходилось долго топтаться на одном месте и медленно, ожесточенно и упорно выбивать неподдающегося, отчаявшегося неприятеля. Как медведя в берлоге, обкладывали его, обходили со всех сторон и жали, и ранили. До тех пер, пока смертельно раненого не вышибали последним убивающим ударом. Порою останавливались в жилом месте, наспех лечили раненых, отдыхали. Тогда люди засыпали тяжелым, непробудным сном. Сбившись по избам на полу, на трухлявой соломе, они метались в тревожных сонных грезах, скрежетали зубами, вскрикивали, хватали руками избяной крепкий воздух, вцеплялись один в другого. Просыпаясь, долго не приходили в себя, глядели невидящими глазами, и тогда были у них окаменело-улыбающиеся странные лица. На них клочьями висела изношенная плохогреющая одежда. На щеках, на носах коричневыми пятнами лежали морозные поцелуи -- до крови, до мяса. На остановках они долго растирали обмороженные ноги обмороженными, с негнущимися пальцами, руками. Их красные знамена-значки истрепались, исполоскались под пургами, под вьюгами, под морозами. Их красные знамена с просвечивающимися дырами гнулись под холодными ветрами, но ползли, ползли вперед, плескались над ними. Их песни, которые они порою пели хриплыми, простуженными голосами, будили тоску и тревогу в таежном молчании... В зверином лесном беспорядке двигались, катились они. Днем тускло, еле пробивая туманные завесы мороза, светило над ними солнце; ночью рассыпалось над их головами все богатство звездного северного неба. И сам многоцветный, бриллиантовый Орион словно шел за ними, указывая им их снежный морозный, смертный путь. Своих мертвецов зарывали они в мерзлую землю, которая визжала под лопатами, под кайлами. В мерзлую, неуютную землю хоронили они тех, кто не вынес этого похода, или погиб в стычке с неприятелем. За ними оставался широкий след. И на нем -- могилы, десятки могил. Они шли неотвратно, как судьба... И в стороны от их пути по таежным иргисам ползли вести о них. Ползла о них молва. Как оно ползет в тайге? По остриям елей? По кованым льдам речек? По тундровым перевалам? По хребтам, по боркам? Никто не знает. Но она ползет...
23.
Многими путями приходит судьба. Не все ли равно -- каким? К поручику Канабеевскому она пришла самым петлистым, самым непрямым путем. В тихий полдень, когда теплели солнцем оцелованные льды в окнах, вошла к Канабеевскому Макариха и громко спросила: -- Не спишь, Ачеслав Петрович? -- Нет, -- недовольно ответил поручик. Лежал он на постели и поглядывал в окна. -- Там тебя спрашивают! -- ухмыльнулась Устинья Николаевна. -- Кто еще? -- Сродственница твоя!.. -- зло хихикнула Макариха... -- Кто?! -- Да Кокориха, Стешкина мать! -- Ну, чего ей еще надо! -- рассердился Канабеевский и слез с постели. -- Какого чорта ей надо, спрашиваю я? -- А ты ее самую спроси! -- огрызнулась Устинья Николаевна и, повернувшись к двери, крикнула: -- Пелагея! заходи!.. Дверь медленно отворилась, через порог перековыльнула закутанная фигура. Рядом с Устиньей Николаевной встала она; поклонилась и, не подымая головы, гнусаво поздоровалась: -- Здравствуй-ка, господин! Добро ли живешь? Устинья Николаевна отодвинулась в сторону. Вошедшая разогнулась, подняла голову. Канабеевский взглянул на нее и увидел, рассмотрел лицо. Еще не понимая причины, не осознавая ее, он почувствовал внезапную тревогу. Он поддался ближе к той, пришедшей, -- и вот ясно встало перед ним старое, закутанное платком лицо, на котором остро поблескивают еще невыцветшие глаза и под ними плоское провалище маленького носа. -- Ты кто? -- колыхнулся поручик и белые пятна вспыхнули на его щеках. -- Ты кто?.. Безносое лицо широко расползлось, улыбка оскалила выкрошившиеся зубы: -- Да я, господин, Степанидина родительница... Кокорихой по-здешнему прозываюсь... Канабеевский, белея и вздрагивая, поднял трясущуюся руку к голове, провел пальцами по волосам: -- А нос?.. -- нелепо сказал он. -- Нос у тебя... Ты давно больна?.. Торопясь ответить, толкнулась сбоку Устинья Николаевна и готовно-охотливо: -- И-и, батюшка! Давненько! Это у них вся родова таковская! Порча у них семейная... Канабеевский сжал руку в кулак, потряс им, и вскипев яростью, крикнул: -- Пошла!.. Уходи!.. Слышишь? Не твое дело! Не твое дело!.. Устинья Николаевна сжалась, вперевалку кинулась к двери, с шумом захлопнула ее за собою. Кокориха двинулась было за нею, но Канабеевский ухватил ее за плечо. -- Ты останься... -- сказал он. -- Я с тобой поговорю!.. Старуха, съежившись, осталась. Втянула голову в плечи, словно обороняясь от удара. Канабеевский тяжело перевел дух и уставился на Кокориху. Сдерживая дрожь ярости и страха в своем голосе, он приглушенно спросил: -- Ты, гадина... вот что. Девка-то твоя, стерва эта, тоже больная? А? Кокориха еще глубже втянула голову в плечи. -- Батюшка, господин родненький! Не известна я этому!.. Ей богу, не известна!.. -- Ты не юли! -- визгливо крикнул Канабеевский. -- Говори правду! Правду!.. -- Я почем знаю! -- забормотала старуха и отодвинулась в сторону. -- Ранние-то дети у меня с малолетству болезнью этой выказывались, А Степанида, сам знаешь, -- чистенькая, как стеклышко... Не надо бы, чтоб порченая была... -- Не надо!? -- передразнил поручик. -- У-у, гнилье поганое!... Сволочи паршивые! Убить вас за это мало!.. раздавить!.. Поручик снова вытянул руку, скрючил пальцы и медленно, судорожно сжал их: -- Задушить вас, сволочей, мало!.. Кокориха виновато поморгала глазами и всхлипнула: -- Не виновата я, господин! Ей-богу, ни в чем не виновата!.. Сама от добрых людей попользовалась... -- Не виновата?! А та, сука-то твоя, она почему молчала? Она как смела скрывать?.. Старуха ухватила конец головного платка и стала молча вытирать плачущие глаза. Тяжело поглядев на нее, поручик вдруг странно успокоился. -- Вот что, -- ровно сказал он. -- Запомни: если попортила мне здоровье твоя сволочь, если заразила меня -- убью ее. Из нагана пристрелю!.. Как собаку!.. -- Господи! -- охнула Кокориха, испуганно подымая глаза на поручика. Но, встретив тяжелый, мрачный взгляд, нагнула голову, заплакала: -- Господи! Беда какая!..
24.
Извилистым, непрямым путем шла к Канабеевскому его судьба. В тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году, объезжая зимою свой округ, заседатель Веденяпин остановился в селе Бело-Ключинском. Заседатель был толстый, фельдфебелистый, обжорлый мужчина. Он любил много покушать, тужурка на груди и на рукавах была у него всегда засалена. Заплывшие глазки его поглядывали на мир сонно и равнодушно. С Веденяпиным ехали письмоводитель и урядник. А заодно вместе с ними увязался купец Суздалев, много лет ведший меновую торговлю в этих краях. В Бело-Ключинском приезжие изрядно наугощались и стали отдыхать. Заседатель с Суздалевым расположились в пятистенной избе промышленного, крепкого хозяина Кокорина. Гости устроились на чистой половине, куда молодуха Кокоринская, Пелагея, месила им мерзлую бруснику для вытрезвления. Пелагею оба разглядели внимательно. Хмель выползал из них медленно, но на эти дела много ли ума нужно? Пелагею они задержали у себя. Но, задержав и еще не приступивши к ней с главным, завели они между собою, примерно, такой разговор: -- Ты, Кузьма Васильич, хошь и начальство, а лезь опосля меня!.. -- Ловкий ты! -- колыхнул животом Веденяпин. -- Любишь цветочки!.. -- Мне ведь, Кузьма Васильич, здоровье мое тоже что-нибудь стоит! У меня супруга и дети... -- Можешь тогда попоститься!.. Хо-хо!.. -- Да не хотелось бы! Оголодал маленько я. А тут ягодка какая! А?.. Разговор на том и кончился. Пелагея в нем ничего не разобрала. Гости на-завтра уехали. Старики Пелагею потом избили. Избил ее и муж, вышедший скоро после этого из тайги. А спустя некоторое время у Пелагеи открылась болезнь на теле. Когда старухи пригляделись к этой болезни, поняли они, что она дурная. Пелагея понесла свою ношу в побоях, в попреках. Вместе с нею эту ношу разделили ее дети, рожавшиеся в волдырях, в гнойниках и в младенчестве от бабьего и шаманского леченья тяжко и мучительно умиравшие. И только Стешка родилась чистенькой, здоровенькой, крепкой. Росла веселой девчонкой-хохотуньей, заневестилась, в Варнацк замуж выпрыгнула. Но вышла бездетной и носила в себе, видимо, неуловимую, непроявлявшуюся болезнь. Мужа Степанида похоронила скоро и, как решили бабы, заскучала без детей и стала погуливать. Но тут вышел у нее грех. Спутался с ней варнацкий парень, повозился немного времени -- и захворал дурной болезнью. А за ним -- другой. Тогда, глядя на это и вспоминая провалившийся Пелагеин нос, откачнулись от бабенки парни. И стала она кипеть неутолимым жаром, гореть неугасимым пламенем. Деревни стояли отрезанные от широких дорог. По тракту перестали ездить сверху торговые и служивые люди. Копила в себе Степанида силы женские, дичала, тоскливо ждала. И тут ее путь скрестился с петлистой дорогой поручика Канабеевского...
25.
Тихую, сонную, полную ожиданий жизнь поручика Канабеевского с треском разорвало появление глупой безносой старухи. Поручик заметался по горнице, когда ушла Кокориха. Сначала его душила ярость. Хотелось что-нибудь сломать, кого-нибудь избить. Устинья Николаевна на своей половине слышала, как он бушевал, швырял скамейку, топал ногами, топтался по полу. Потом, вытеснив ярость, смешавшись с нею, пришел страх. Поручик торопливо стал стаскивать с себя платье. Он рвал неподатливые пуговицы, сошвырял с себя тужурку, рубашку, нижнюю сорочку. Обнажив свой торс, он внимательно стал оглядывать холенное, белое тело. Он оглядел руки, грудь, живот. Скуля от нетерпения, он пытался прощупать пальцами спину, плечи. Он гладил гладкое, с поблескивающей кожей тело свое, искал прыщиков, предательских признаков болезни. Потом он скинул с себя остатки одежды и так же оглядел, ощупал ноги. Нагой стоял он посреди комнаты, слегка поеживался от свежести, от тихих струек, тянувшихся из окон, из дверных щелей. Осмотрев себя и не найдя ничего подозрительного, он выпрямился, потянулся гибко и легко и вздохнул. -- Ну, слава богу, кажется, уцелел!.. Так начиналось его каждодневное терзание. Каждый день утром он тщательно осматривал, ощупывал свое тело. Достал у хозяев тусклое простеночное зеркало и при помощи своего маленького ухитрился оглядывать свою спину. Каждое утро просыпался он в поту, замирал от страха, долго не решался оглядеть себя: все боялся найти роковой знак. И, когда, наконец, решившись, ничего не находил, радостно ухмылялся сам себе, что-нибудь громко вскрикивал, делал нелепые движения -- подпрыгивал, скакал, махал приветливо (сам себе!) рукою. В тот первый день, когда приходила Кокориха, поручик мрачно прошел к хозяевам, напугав своим приходом Устинью Николаевну, и приказал немедленно звать Селифана. Селифан пришел сконфуженный, опасливо держался подальше от Канабеевского и терся возле двери. -- Ты, мерзавец, почему меня не предупредил, что Степанида сифилитичка? -- накинулся на него Канабеевский. -- Я, вашблагородье, хотел было вам отсоветовать, да вы сами слушать не стали! -- стал оправдываться Селифан. -- Разве так нужно было говорить?!.. -- освирепел поручик. -- Мало ли что я не хотел слушать! А раз дело такое -- ты обязан был доложить мне подробно. Понимаешь, обязан?!. -- Понимаю, вашблагородье! -- сокрушенно согласился Селифан. -- Молчи!.. Не смей перебивать. Ты вот запомни, заруби себе где хочешь: если я, сохрани бог, подцепил болезнь от этой стервы, ты будешь отвечать! Ты мне ответишь!.. -- Да я, вашблагородье... -- Молчать!.. Пошел вон!.. Вон, сию минуту!.. Потом Канабеевский немного успокоился (он уже оглядел, освидетельствовал себя), затих, задумался. И в задумчивом этом своем настроении добыл он с угловичка те, забытые, листки -- "Стихи и настроения" -- охлопнул с них пыль, подчеркнул все прежде написанное жирной чертой и, повздыхав, написал: "...Жизнь станет не нужной и страшной, если господь не отвратит от меня этого...".
26.
Кокориха Пелагея, еле убрав ноги от разъярившегося поручика, уехала ни с чем обратно в Бело-Ключинское. А приезжала она с делом, от дочки, от Степаниды. Степаниду третий день трясла лихоманка -- видно, продуло ее хиусом острым у родных прорубей, куда уехала она из Варнацка гостить к родителям. Третий день порывалась она ехать обратно в Варнацк, но горела вся жаром и не могла оторвать тяжелой головы от подушки. А тут пришли в Бело-Ключинское сверху тунгусы, истосковались по спирту, явились погреться. И пока спаивали им остатки самосидки, рассказали они, что неделю назад встретились они с дальними верховскими тунгусами, которые, в свою очередь, недавно выходили к ленским деревням и там услыхали новости: по тайге идут вооруженные люди, крестьян и тунгусов и якутов они не трогают, но ищут каких-то белых, раньше всего офицеров. Мужики (было это дело в избе у Кокорихи) выслушали весть, порасспросили покрепче тунгусов, потом зашумели между собою. Степанида металась на печи и шум томил ее. И не вникла бы она в мужичьи споры, но под конец галдежа кто-то наставительно сказал: -- Вот што, мужики... Пока што это нам неизвестно, кака опять там камуха ползет... но единственно положить крепко надо: обо всем этом ни Селифашкинской ораве, ни офицеру этому -- ни-ни... Степанида вслушивалась в эти слова. Стала вникать и дальше. И, когда поняла, что что-то скрыть хотят мужики от Канабеевского, а раз скрыть, значит, во вред ему, -- завязала себе узелок в бабьем своем уме. В этот день сильней всего урываться стала в Варнацк. Но мать не пустила. Тогда она матери все поведала и угнала ее, христовым именем, в Варнацк с весточкой к тому, близкому и страшному... Но вернулась Кокориха перепуганная, смятенная, злая. Рассказала дочери о встрече поручика, про гнев его рассказала, про угрозы. Степанида рванулась с постели, прыгнула босыми ногами на пол, выпрямилась, руками хрустнула: -- Эвон он как!.. Я к ему с добрым, от всего сердца, а он, как собаку, грозится застрелить!.. Ладно! Ла-адно!.. Потом, покачиваясь, опустилась на пол, обхватила голову руками, затряслась, заплакала, завыла. Мать испуганно наклонилась к ней, ухватила ее за плечо, потормошила: -- Стешка!.. Степанида!.. Будет тебе! Залазь на постелю! Ишь, дует-то как от дверей, остудишься еще пуще!.. Залазь!... -- Уйди от меня, мать! -- оторвав на мгновенье руки от лица, зло попросила Степанида. -- Уйди, ради создателя!.. -- Ну, чего ты гонишь?.. И пошто ты сокрушаешься? Мало ли что грозился? С сердцов чего не скажешь!.. Не станет он тебя убивать... Да и схорониться можно... И порядков таких нету, чтоб убивать... Ты не бойся!.. Залазь, залазь на постелю-то!.. Степанида дернулась, поглядела на мать: -- Разве я от боязни?.. Ты чего, мать, не понимаешь -- пошто лезешь?.. Пошто ты меня растравляешь?.. Смертоньки на меня нету!.. Уж лучше бы убил!.. Она снова склонила голову, врыла ее в сложенные на колени руки и затряслась от рыданий. Кокориха недоуменно глядела на нее и качала головой. -- О-ох!.. грехи наши тяжкие!.. Через несколько дней, немного оправившись, Степанида принялась за работу и объявила, что в Варнацк, к свекрови, не вернется. -- Поработала я на них!.. -- мрачно сказала она. -- Глаза бы мои не видывали того самого местечка!..
Окончание следует)
