odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Исаак Гольдберг. Болезнь (2).

12.
О прочих качествах Селифана Потапова, в записке штабс-капитана Войлошникова не обозначенных, знали от дальних тунгусских кочевий на большой тундре до верхних притрактовых поварен. Знали, что Селифан был "малолетком" -- поселенческим сыном, мальчишкой, добравшимся с отцом и матерью из Александровского централа на Лену, сперва в Киренск, потом в Якутск, и, наконец, за родительские художества, -- на север, в Варнацк. Знали, что Селифан рано осиротел, побродил неучем по тайге, потом послужил в Якутске солдатом -- все больше возле начальства. И по слабости здоровья вышел со службы, раньше срока, не угодив на войну. В Якутске Селифан мало-мало научился грамоте, присмотрелся к службе в канцелярии исправника и, когда чем-то не угодил начальству, был отправлен к месту прописки в Варнацк, где за прежние заслуги был писарем. Качества главные у Селифана были: был он ленив непроворотно, любил выпить и с начальством был двоедушен -- в глаза лебезил, услуживал, мог в доску расшибиться, лишь бы угодить; за-глаза глумился над старшими, любил придумывать про них небылицы, умел подобрать прозвище поядреней, поязвительней, мог устроить большую каверзу. Любили Селифана варнацкие бабы бездомовые: очень хорошо он ругался и умел похабно передразнивать барынь якутских. Нравилось и мужикам по-пьяному, праздничному делу, повозжаться с Селифаном. В трезвое же, трудовое, промысловое время мужики Селифана не уважали: -- Ботало, а не мужик!.. Какой из его толк?! -- пренебрежительно отзывались они о нем. -- Бумагу марает, и то, однако, худо... Но главного качества его -- честолюбия -- никто не знал. Не примечали, не догадывались. И нужно было появиться в январские морозы сердитому, озабоченному и спешащему дальше штабс-капитану Войлошникову, чтоб ухватить, разгадать это Селифаново качество.

Потрухивая старших, побаиваясь насмешек, таил в себе Селифан неутоленную жажду повластвовать, покрасоваться, похорохориться над ближними. Искал он случая в Якутске, возле исправника, показать волю над мелкой шпаной в арестантской -- не вышло. Думал он, было, что в Варнацке удастся, но варнацкие мужики сразу осадили его. Правда, отыгрывался он на якутах и особенно -- на тунгусах. Но не удовлетворяло его это: какая -- соображал он -- корысть дикарей властью своею удивлять? И вдруг -- нежданное. Принесла судьба заиндевелых, заснеженных офицеров. Сразу Селифан Потапов пригодился, сразу оценили его. Ожил Селифан, сам в своих глазах вырос, важностью налился. А тут еще -- назначенье комендантом. Может быть, из злобного, мрачного озорства наградили проезжие офицеры Селифана этим званием. Все равно, Селифану это нипочем: он видал, как хмуро и многозначительно всполошились мужики, как сразу изменили свою повадку разговаривать с ним насмешливо и несерьезно. Особенно после тогдашнего приказа штабс-капитана Войлошникова сдать ему все оружие. Мужики сунулись к Селифану растерянные, недовольные: -- Это што же, Селифан Петрович? Ты быдто начальство теперь -- разве резон это?.. Мы оружьем живы, у нас, коли есть турка али бердана -- значит, и сыты... -- Хлопочи, Селифан! Ты обчеству человек свой, должен в понятие войти!.. -- Уж будь добр, Селифан Петрович!.. Селифан тогда жарко налился гордостью, вознесся. Покуражился над мужиками. Помямлил, пожевал непривычные слова (этак, помнит он, исправник важность свою высказывал), нос задрал: -- Такая инструкция и притом резолюция мне: принять от населения огнестрельное оружие и всякие там взрывчатые берданы и винтовки... Против инструкции ходу мне нет. Но как я сам варнацкий житель и желаю, штобы вы мною ублаготворены были, сунусь я на решение к господину командиру... Сунувшись к Войлошникову и резонно поговорив с ним, Селифан добился отмены распоряжения. Но тут же и устроил себе новое дело: завел вооруженную силу. Болталась по Варнацку бездомовщина -- некудышные мужики и парни, плохие охотники, сами за зверем, за пушниной не ходившие, а все больше возле тунгусов околачившиеся: по варнацкому, немачившие, в пай к тунгусам без всяких затрат влезавшие. Бродили они сонные, бездельные по Варнацку от одного праздника к другому, от Николы зимнего до Сретенья, от Покрова до Петрова дня. В эти праздники выходили к Варнацку охотники. Звон над крышами от гулянок стоял, гульбище, торжище, разбой. Орудовали тогда ребята, пользовались, чем могли. Набирали от тунгусов подарков, пропивали их -- и увядали до нового гульбища, до нового праздника. Набрал таких мужиков Селифан, справил им вооружение, себе подчинил. И создал свою армию, свою полицию: шесть забулдыг под ружье поставил. Шесть лодырей с ружьями за плечами каждое утро сходились к избе Селифана, который жил у старухи-бобылки. Они обтаптывались, обтряхивались у порога, вваливались в куть, простуженно кашляли, сморкались и лениво спрашивали: -- Каки твои, Селифан Петрович, распоряженья будут? Селифан Петрович важничал, медлил с ответом. Старался показать, что занят и, выдержав так, истомив свою армию, давал, наконец, им наряд на день. Бродили вооруженные по Варнацку, дежурили возле избы, где томился бездельною тоскою поручик, заходили отогреваться к соседям, попадали в обеденное время -- садились вместе с хозяевами за стол, болтались возле баб. А Селифаново сердце согревалось радостью: он вкушал сознание власти...


13.
Поручик валялся на постели, выбегал ненадолго на мороз, писал. Но писать уже надоело: не горазд был Канабеевский умствовать, фантазировать и вести беседу с самим собою. Скоро исписанная стопка беспризорно валялась на шатком столике под божничкой и пыль оседала на ней тонким налетом. Селифан приходил, почтительно останавливался у порога и вожделенно глядел издали на исписанные листки. Однажды он не выдержал. -- Ваше благородье! -- заминаясь сказал он. -- Ежели бы теперь приказец какой!.. -- Чего тебе? -- колыхнулся вяло на постели поручик. -- Еще что придумал?.. -- Приказ, так я полагаю, следовает объявить какой ни на есть... Для поддержки дисциплины в народе. А то видят -- начальство и тому подобное, а, между прочим, строгостей и, скажем, утеснения никакого... Канабеевский поправил подушку, подтянулся телом вверх, полусел на постели. -- Ну-у?.. -- оживился он и насмешливо уставился на Потапова. Тот осмелел, почувствовал заинтересованность поручика. -- Тут запустение большое, ваше благородье... Застой... Тунгусишки два года, а кои и больше, податя не носили, ясак по-ихнему. Объявить бы, пущай несут... -- Ясак?.. -- Податя. Пушниной. Раньше в Якутск увозили. Все едино, у тунгусишек в чумах залеживается. Торговых нету, менять не на что... Приказать бы, вашблагородье, нанесли бы. Когда и сгодилось бы. А? -- Пушнина, говоришь? -- сунулся поручик ближе к краю постели, к Селифану. -- А соболей много? -- Соболь есть. Больше все, конечно, белка, гарнок. Еще лиса бывает сиводушка, чернобурая, огневка... замечательная бывает лиса! Канабеевский спустил ноги на пол и застегнул ворот рубашки. -- Брать соболями и этими... чернобурыми, сиводушками!.. Тащи сюда стол! Селифан засуетился, заскрипел столом, придвинул его к поручику. Он ожил, повеселел, стал сразу развязней, смелее. -- Пошто одними соболями, да лисицей, вашблагородье!? Белка -- она тоже свою цену имеет, ежли в большой партии. Пишите: всякой пушниной в два раза превыше супротив прежней раскладки. -- А много это выйдет? -- наморщил лоб Канабеевский. -- Порядочно!.. -- Ну, ладно, ты принеси мне потом прежние списки -- остались, наверное -- посмотрю... Канабеевский вытянул из неисписанной пачки листок бумаги, повертел притупившийся карандаш и написал:


Приказ.
Селифан сбоку, через руку поручика следил за прыгающими буквами, жевал губами и всей душою помогал Канабеевскому в его работе. Он подхватил размашисто подписанный поручиком приказ, оглядел его и вздохнул. -- Ты чего? -- спросил Канабеевский. -- Да вот, скорблю: печати нету подходящей... -- Не беда!.. Тащи старую. Старой обойдемся!.. -- Верно!.. Все едино... Складывая тщательно исписанный листок, Селифан широко улыбнулся и мотнул головой. Канабеевский заметил это и нахмурился. -- Ну, ступай! -- сердито сказал он. -- Устал я...


14.
Четвертый день Соболька, любимая черная сука Макара Иннокентьевича с вечера начинала беспричинно выть. Четвертый вечер Устинья Николаевна темнела, услышав этот вой, и опасливо ругала собаку: -- У, неиздашна кака падина! Чего ты воешь на свою голову?!. Собольку выгоняли в сени, она жалась у двери, скулила, скреблась -- и выла. Жалостно, надрывно. Соседи слушали этот вой и говорили: -- На чью это, осподи, голову Макарова собака беду ворожит?.. И вспоминали всякие беды и напасти, которые так же вот начинались с надрывного собачьего вою. Канабеевский, услыхав впервые этот вой, пришел к волненье, позвал Устинью Николаевну и приказал унять собаку: -- Не кормите вы ее, что ли? -- бурчал он. -- Как же не кормим!? -- обиделась Устинья Николаевна. -- У нас собаки сытые. Это Соболька скулит. Уж не знай, кака причина... На второй день, заслышав вой, поручик застучал, затопал ногами. На третий -- схватил свой наган, выбежал на хозяйскую половину, освирепел, кричит: -- Застрелю эту пропастину!.. -- Убирайте ее прочь!.. -- Живо! Собольку увели и привязали в бане. Вой ее стал доноситься оттуда глухо. На пятый день Соболька перестала выть. А на завтра вернулись в Варнацк мужики, посланные Селифаном для оповещения ближних тунгусов о сдаче ясака. Вместе с ними прибыл на двух упряжках Уочан. В нартах у него были плотно увязанные бунты пушнины. Селифан с подручными встретил Уочана шумно и деловито. Пушнину перетащили в Селифанову избу. Там ее пересматривали, перещупывали, пересчитывали. Уочан сидел на корточках в стороне, курил, поплевывал. -- Пришла началства... -- сказал он, обкуривая себя дымом. -- Ясак начал ходить... Ладна... Давай, бойе, бумажку... Пиши: кондогирского роду десять да два мужика, илимпейского -- десять без одного... -- Бумажку тебе? -- пренебрежительно передразнил его Селифан, встряхивая в руках искрящийся мех лисицы. -- Надо раньше ясак твой пересмотреть. Вишь, бросовой сколько! Все норовите обмануть!.. -- Нету обман! -- загорячился Уочан. -- Гляди хорошо: белка хороший, лисица хороший... все хороший!.. -- Ну, ладно, ладно!.. Вместе с Уочаном и Селифановыми подручными в избу праздно набились мужики. Они мяли и пересматривали пушнину, вступали в разговор Уочана с Селифаном. Они курили, глядели, поплевывали. Когда Селифан, пересмотрев меха, стал писать расписку, мужики придвинулись к тунгусу. -- Уочан! -- сказал один по-тунгусски. -- Хабибурца шаман когда из тундры выйдет? когда шаманить станет? -- Хабибурца шаман, -- помолчав немного, важно ответил тунгус, -- к Большому хозяину уходить собрался... -- Помирает?.. -- Э-э... -- утвердительно мотнул головой Уочан. -- К Большому хозяину уходит... Макар Иннокентьевич, прислушавшись к мужичьим разговорам, услыхав Уочановы слова, взволновался, пояснел. -- Ах, грех-то какой! -- громко сказал он. -- Видать, Соболька-то от этого выла... Подарок это Хабибурцин, кутенком он мне Собольку подарил. Уочан повернулся к Макару Иннокентьевичу: -- Соболька выл? Выл, говоришь? Ну, ушел Хабибурца шаман к Хозяину. Да, ушел... Пояснел, прояснился Макар Иннокентьевич. Понятно теперь все: шаманову, тунгусову душу обвывала собака; чужую беду чуяла. Мужики медленно и лениво расходясь из Селифановой избы, поддакивали Макару Иннокентьевичу: -- Верно, мол! Правильно!.. Когда мужики вышли, Селифан подошел вплотную к тунгусу, поглядел на него строго и сказал: -- Ну, теперь будет у меня с тобой, Уочан, разговор особенный... Уочан медленно поднялся на ноги и смущенно поморгал глазами: -- Пошто ты?.. -- Нечего, нечего!.. Будет у меня, говорю, разговор особенный... Доставай, что спрятал!.. Ну?.. В этот день Селифан, сияя гордостью, принес Канабеевскому лучшую пушнину и обстоятельно докладывал ему, сколько белок, лисиц, горностаев и соболей принято от двадцати одного тунгуса, сколько браку оказалось, сколько выходной пушнины. Внимательно, заинтересованно, позабыв даже о тоске и скуке своей, слушал Канабеевский этот доклад. А в конце доклада, когда разболтался Селифан и зачем-то рассказал о разговоре тунгуса с мужиками про шамана и про Собольку, собаку Макара Иннокентьевича, поручик даже привскочил от радостного изумления и странные слова вырвались у него: -- Значит, она, пропастина эта, тому погибель ворожила?! -- Ему, ему! вашблагородье! -- подхватил Селифан. Но смутился Канабеевский, даже уши покраснели у него. И досадливо оборвал он Потапова: -- Суеверье это все... Бабьи сказки!.. Дичь... -- Конешно... -- вздохнул Потапов. -- Область у нас нецивилизованная... Дикарство кругом...


15.
Лучшую пушнину -- трех соболей и шесть лисиц -- Селифан принес Канабеевскому. Поручик поглядел на шкурки, вздохнул и сказал Потапову: -- Оставь и ступай!.. Потапов ушел. Шкурки остались на столе. От них шел странный незнакомый запах. Слабый зимний свет задерживался на блестящих волосках, и когда Канабеевский задумчиво гладил мех, погружая в него пальцы, между ними вспыхивали неуловимые мельканья: неуловимая игра холодных искр. Канабеевский брал шкурку за шкуркой, встряхивал их, гладил их, подносил близко к лицу (и тогда незнакомый запах ударял сильнее), относил от себя подальше. Канабеевский любовался темной глубиной соболиного меха, нежной сединою его, теплыми переливами красок. Канабеевский вздыхал, но ноздри у него раздувались и в глазах зажигались искорки. Он любовался огненно-рыжей шкуркой лисицы (как хорошо укутать шею пышноволосой блондинки таким мехом!), его возбуждали серокрапчатые, на темном бездонном поле, тона сиводушки. Но глаза его заблистали глубже и ярче и лицо стало серьезным, сосредоточенным, почти молитвенно-строгим, когда взял он ту -- последнюю лисью шкуру -- несравненную чернобурую, с огненной искрой, темную, как ночь беззвездная, пушистую, полношерстную, богатую. Ту -- последнюю лисью шкуру, о которой был у Селифана отдельный, глаз-на-глаз, разговор с Уочаном. Канабеевский взял ее обеими руками, встряхнул -- и ему показалось, что с трепетной черной волны сыпнулись серебряные искры. Взволнованно прижал к себе поручик эту шкурку и сам себе, невзначай, громко сказал: -- Как шикарно! Чорт возьми!.. Потом опустил ее на колени, прижал ладони к мягкому, холодноватому меху (и утонули они сладостно в нем) -- и замечтался. Замечтался поручик Канабеевский о далеком и близком... О мечтах поручика Канабеевского, Вячеслава Петровича, собственно, и будет эта глава. О будущем и о том, что было, мечтать стал поручик Канабеевский. О будущем -- раньше всего. Под пальцами мягко гнулись пушинки меха. Мех этот взвивался вверх, нежно и бережно ложится на чью-то обнаженную шею, на женскую обнаженную спину. По вздрагивающей ости его неуловимо, неудержимо разливался яркий электрический свет. Бриллиантовыми искорками щедро теплилась двигающаяся, волнующаяся поверхность меха. Бриллианты сверкали вокруг него: в ушах, на шее, на груди. Бриллиантовыми всплесками -- яркими и мгновенными -- рассыпался женский смех. И музыка и музыка... И запахи -- тонкие, утонченные, волнующие, возбуждающие... ...С океана, со снежных просторов, -- только бы дождаться людей от Войлошникова, -- путь лежит к открытым, вольным-привольным странам. Пусть другие мерзнут в тундрах, обжигаются свистящим вьюжливым, пурговым ветром! -- где-то там есть же заслуженный отдых. Электричество, гудящие трамваи, сумасшедшие улицы, движение, гул и грохот. И женщины, женщины... Нужны деньги, много денег. Там, где Войлошников, должны быть деньги. И потом -- пальцы Канабеевского цепко грузнут в мягком мехе -- вот деньги, вот путь к веселой, чистой, безопасной, спокойной жизни... Пусть другие изнывают в тяжести, в позоре (да, да, позоре!) отступления! Он сделал свое, он отдал ровно столько, сколько стоили и стоят эти пышные, звонкие идеи -- он отдал ровно столько сил, сколько мог и хотел. Теперь -- в широкий мир!.. Армия может требовать от него службы, но позвольте теперь культурную обстановку! Пожалуйте человеческие условия, уют, культуру!.. Пальцы тонут в шелковинках меха. Пальцы вздрагивают от возбуждения. Штабс-капитан Войлошников, командующий армией, штаб и обер-офицеры -- они, наверное, все теперь на отдыхе и, играючи в чистых кабинетах, пишут приказы, рассматривают карты, по картам следят за судьбой страны, за судьбой войны, этой нелепой, затянувшейся внутренней войны, которую нужно бы вовсе называть усмирением бунта. Они отдыхают. Вокруг них весело, светло, шумно. Женщины, женщины. Благоухающие, сверкающие белизною открытых плеч женщины... Поручик отрывается от мечтаний, бросает на стол меха, потягивается... -- О, чорт возьми!.. -- вздыхает он...


16.
Через неделю, вслед за Уочаном, вышел в Варнацк верхнетундринский Тыркул. Вместе с ним на его трех упряжках пришли парнишка его и баба. Тыркул принес Селифану одну лисицу и немного беличьих шкурок. -- Ты что же, смеешься? -- рассердился Потапов. -- Вас там на Нижней Тундре душ двенадцать ясашных, а ты эстолько принес?!. Тыркул виновато поморгал глазами. -- Я, друг, -- сказал он по-тунгусски, -- свое принес. За себя. Других не знаю. -- Не знаешь!.. Ты должен знать! Начальник у нас сердитый!.. Гляди, Тыркулка, как бы худо не было!.. Тыркул молча вздохнул. Потапов ушел к Канабеевскому. Поручик выслушал его и нахмурился: -- Почему так мало? -- Хитрят тунгусишки, вашблагородье. С имя строгостью нужно действовать. -- Ну, а ты на что? -- еще больше нахмурился Канабеевский. -- Это твое дело... Ты, брат, лодырь! Да, лодырь!.. Ты обязан все это устроить аккуратно и быстро, а ты болтаешься зря!.. -- Я стараюсь, вашблагородье! -- оробел Селифан. -- За им, за тунгусом, не уследишь. Он, вашблагородье, в тайге, в лесу. -- Где бы ни был, а ты должен получить с него все, что полагается... правительству... Смотри, Потапов!.. Я не люблю спуску давать! Канабеевский воодушевился, зажегся энергией, даже повеселел от начальнического гнева, -- Селифан понурилея, слушал и поглядывал искоса. -- Я теперь поправился, -- продолжал Канабеевский. -- Я за всем стану сам следить!.. Селифан поднял голову и быстро посмотрел на поручика. -- У меня, вашблагородье, от вас ничего сокрытого не имеется... -- Ну, имеется там, или не имеется -- это я все разберу... Итак, ты вот что запомни: вся пушнина и все другое -- теперь доставляется прямо ко мне. Я сам буду присутствовать при приемке. -- Как вам желательней будет, -- вздохнул Селифан. -- И вот еще я подумаю -- нельзя ли тут у крестьян про пушнину узнать. Ведь и они добывали. У них, я думаю, тоже запасы. И от инородцев они попользовались не мало... -- Вашблагородье! -- прервал Канабеевского Потапов и голос у него зазвучал торжественно и проникновенно. -- Вашблагородье, упаси вас господь крестьян здешних затрагивать! Упаси господь!.. -- Почему это? -- вздернул поручик голову. -- Запугают они меня, что ли? Так пусть не забывают, что скоро установится связь с отрядом штабс-капитана Войлошникова... -- Тайга здесь, вашблагородье, дичь... Пока там явится, как бы недоразуменья какого не вышло. Крестьян -- их пока не тронешь, они ласковые. -- Я, брат, сумею сделать их ласковыми!.. -- Да я и не спорю, вашблагородье... Я ведь только про то: пушшай покелева тунгусишки пушнину тащут. А у крестьян повременить надо... -- Ладно, -- махнул рукою Канабеевский. -- Я еще это обдумаю. Времени у меня хватит. -- Да, конешно! Хватит!.. Ушел Селифан от поручика в этот день расстроенный. Огрызнулся на Устинью Николаевну, несшую со своей половины мягкие шаньги поручику. Злобно пнул щенка, ласково подкатившегося ему под ноги у ворот. У себя дома Селифан со злостью швырнул на лавку шапку и полушубок и послал за тунгусом, за Тыркулом. -- Ты, гадина! -- накинулся он на него, когда тот пришел. -- Отправляйся в свое стойбище и скажи от моего имени другим там, что ежели они на этой же неделе не привезут всего, что полагается с них, так бить буду! Так прямо шкуру и спущу со всех!.. У! сволочи, будь вы прокляты!.. * * * Канабеевский перебрал, пересмотрел шкурки, оставленные у него Селифаном, полюбовался ими, а потом подошел к угловому столику. Он наклонился над ним, стряхнул с пачки бумаги ("Стихи и настроения Вячеслава Канабеевского, 1920 год. Вблизи Ледовитого океана. Зимою.) пыль, отлистал и отложил в сторону исписанные листки и на первом чистом написал: "Опись принятой пушнины с приблизительной оценки до военного времени".


17.
В марте солнце стало щедрее. Морозную мглу разрывало оно шире и властней, и тускло-огненным щитом вставало ненадолго и низко над иззубренным краем тайги. На Лене зажигались искорки: самоцветными огнями играли льды. В марте заволновались, стали чуткими, беспокойными собаки. Они выбегали на лед, слушали захребтовые шумы, ловили взрагивающими ноздрями морозный воздух, искали, ждали, слушали. В мартовские дни больше и дальше стал прогуливаться поручик Канабеевский. Он спускался с угора на речную дорогу, обходил проруби, уходил на самую середину мертвой, неподвижной реки. И шел от вешки до вешки, оставляя за собою потонувший в морозном тумане Варнацк. Он шел по малоезженной узкой дороге, по той самой дороге, которою два месяца назад ушли Войлошников со спутниками и по которой скоро должны были придти хорошие вести. Идти было легко: ноги мягко обхватывали высокие оленьи унты, привезенные Уочаном, на руках были пушистые ушканьи с лисьей оторочкой (подарок Устиньи Николаевны) верхонки, в просторной парке было удобно и тепло. Канабеевский уходил далеко. Канабеевский уносил с собою свои мечты -- легкие и приятные: о скором отъезде, о хорошей пушнине, о приятных вещах и людях, которые ждали его там, далеко. Возбужденный ходьбою, крепким, быстрее гонящим кровь, морозцом, взбодренный этими мечтами, -- возвращался Канабеевский в Варнацк, и, если встречал в это время кого-нибудь на своем пути, то весело и благосклонно откликал, коротко шутил, незлобливо и снисходительно поддразнивал. Однажды, возвращаясь с прогулки, поручик у проруби увидал женщину с ведрами. Она уже набрала воды, присела с коромыслом, чтобы зацепить им ведра и, когда Кашбеевский поровнялся с нею, она легко поднялась, выпрямилась и, чуть-чуть покачиваясь, пошла в угор. Канабеевский пошел вслед за нею и заглянул в ее лицо. Он встретил лукавый жаркий блеск черных глаз, заметил смуглую чистоту раскрасневшегося на морозе лица, полураскрытые яркие губы и сверканье ярко-белых, по-таежному белых зубов. -- Здравствуйте, красавица! -- игриво поздоровался поручик и подумал: "Чорт возьми! Ничего штучка!". Женщина повернула в его сторону лицо и на-ходу ответила: -- Здравствуй-ка!.. Прогулку делал?.. -- Да! По Лене ходил. Воздухом дышал... А я почему вас раньше не встречал? Вы разве не здешняя?.. Женщина оправила плечом коромысло и усмехнулась: -- Нет, мы здешние... Только я у родных гостила, в Белоключинском. Я оттуда взятая. -- А!.. -- протянул Канабеевский. -- Вы, значит, замужем?.. -- Вдова я... -- скромно ответила женщина. -- Третий год вдовею... -- Да-а! Вот как! Такая молодая -- и вдова! -- Ничего не поделаешь! -- вздохнула женщина. -- Всему восподня воля. Они поднялись уже на угор. Женщина пошла быстрее. Канабеевский тоже ускорил шаг. Тогда женщина обернулась к нему и значительно сказала: -- Слышь, не ходи за мною. Что люди-то скажут?.. Не ходи, не срами. -- Глупости! -- рассмеялся Канабеевский. -- Уж и нельзя пройти вместе! -- По-нашему, по-здешнему, неладно так... Уходи. И видя, что Канабеевский не отстает от нее, женщина оглянулась и скороговоркой кинула: -- Разве этакие дела на улице средь бела дня слаживаются?.. Ступай, ради воспода!.. -- Во-от как! -- засмеялся Канабеевский. -- Ну, твоя правда! Ты только скажи, как тебя звать? -- Мунгалова я, Степанида... Ну, ну, ступай с богом!.. Женщина пошла быстрее. Канабеевский отстал и свернул в сторону к своему переулку. Канабеевский молча усмехался: веселые мысли плелись, слагались в нем. С веселыми мыслями пришел он к себе домой. Шутил с Устиньей Николаевной, с аппетитом покушал, аппетитно растянулся после обеда на постели и тихо и умиротворенно задремал. Засыпая, видел перед собой встретившуюся у прорубей бабу, и сам себе сказал: -- Находка... Прямо находка!..


18.
Когда в этот же день, попозже, Канабеевский спросил Селифана про Мунгалову Степаниду, тот странно усмехнулся и непонятно ответил: -- Баба -- ничего. Не стоит вашего беспокойства, вашблагородье! Поручик поморщился и брезгливо оборвал его: -- Не твое это дело! Твое занятие -- оповестить ее, чтоб пришла, да устроить все без шуму; вот и все! А стоит-ли мне беспокоиться, или нет -- это уж, как я решу!.. Селифан помялся, хотел, видимо, сказать что-то, но удержался и мотнул головой: -- Слушаю. Только как бы потом обиды вашей не было бы... -- Ну! Будет! -- рассердился Канабеевский. -- Будет! и баста!.. Селифан сжался и ушел. А на завтра к вечеру, когда лежал и грезово думал о разном Канабеевский, за дверью заскреблось, дверь открылась и вошла, встала у порога женщина: -- Звать меня посылал? -- весело спросила она. И лукаво добавила: -- Сказывал Селифан -- постирать тебе требоватся... -- Проходи, проходи! -- соскакивая с постели, повеселел, засуетился поручик. -- Звал я. Вот хорошо, что пришла! Хорошо! -- Хорошо ли? -- засмеялась женщина и отошла от порога, ближе к Канабеевскому. Поручик схватил ее за шаль, рванул. -- Пусти... Постой! -- деловито защищалась женщина. -- Ишь ты, ровно маленький... Разоболокусь я... Пусти. Она, не торопясь, скинула с себя верхнее платье, оправила под бабьим платочком волосы и села на краешек табуретки. Но поручик обхватил ее за спину и потянул к себе: -- Иди-ка ко мне поближе! -- глухо сказал он. -- Чего церемонии разводишь?.. -- Не ладно так-то!.. -- усмехнулась женщина. -- За бельем звал... А тут, смотри, Макариха к тебе еще зачем зайдет... -- Не зайдет!.. Не посмеет!.. Ты ничего не бойся!.. -- Я не пужливая!.. -- Ну, то-то!.. Чего бояться! Иди, не ломайся!.. Канабеевский усадил женщину с собою рядом на постель, стиснул ее грудь, прижал к себе. -- Мягкая ты!.. Сдобная! -- вздрагивающим голосом, обдавая ее жаром, сказал он. -- Пусти! -- захлебнулась коротким хохотком Степанида. -- Всюе измячкаешь ты меня!.. Пусти! Вздыхнуть прямо невозможно... -- Да ты не ломайся... не ломайся... -- бормотал поручик, задыхался, обжигался желаньем. Торопился... Тусклый жировик, чадя, кидал по стенам шарящие тени. Окна белели мохнатым инеем. От печки шел прочный сухой жар. Устало оттолкнув от себя Степаниду, Канабеевский вяло и брезгливо сказал: -- Ну и жадная ты... Ненасытная. Женщина оправила на себе запон, спустила ноги на пол и ничего не ответила. -- У тебя дети были? -- равнодушно спросил Канабеевский. Помедлив немного, женщина ответила хмуро, сразу же погасив смущенную улыбку на раскрасневшемся лице: -- Нет... не были. -- Что же так? Канабеевский вытянулся на постели, закинул руки за голову, прикрыл глаза. -- Муж у тебя неудачный был, что ли?.. -- Не знай... -- тупо сказала Степанида и быстро встала. -- Уходишь? -- вяло сказал поручик. -- Ну, уходи... Когда надо будет, опять с Селифаном закажу... Быстро накинув на себя шаль и шубенку, Степанида молча ушла. Канабеевский сладко зевнул, закрыл глаза. Задремал.


19.
В благовещенье, марта двадцать пятого, в Варнацке справляли вроде престольного праздника. Был бревенчатый сруб с крестом на грубой башенке, в срубе -- полутемная горница с престолом, с иконой Иннокентия святителя сибирского, с образом благовещенья и Николай-угодника, кем-то из местных по-таежному размалеванных: был Никола лохматый, плешивый таежник в дохе и даже в рукавице на левой руке. Этот бревенчатый сруб в бывалые годы раза три в зиму оживал золотыми огоньками, отогревался мужичьим духом и большой железной печкой, наполнялся волнами плохого ладанного дыма и терпким запахом жженного вереску. В эти дни сверху наезжал поп. Бабы разогревали сруб, скребли, мыли. Иной раз навезут пихтачу, устелют пахучими ветками неровный пол. Пойдет беседа с господом-богом, а потом гулянка: дня на три. В этот год попа к благовещенью не ждали. Старый поп из ближнего прихода (а ближний приход за сто верст) еще перед рождеством представился. Новых попов перестали слать из Якутска с самого того времени, как двинулась с места Русь, а за нею, слышно было, и Сибирь. Службы не бывало. А вместо велелепного богослужения в прошедшее рождество угомоздился у престола кривоногий Парамон Степаныч, бывший трапезником в волостном селе (где церковь, где приход) и понимавший мало-мало обиход с господом-богом. Парамон Степаныч и в благовещенье прицеливался переговоры с богом от всего Варнацка вести. Но за три дня до праздника, когда бабы отапливали сруб и таскали туда воду для мытья полов, проходил мимо поручик, заинтересовался: -- Это что-же, богослуженье предстоит? -- Да! ради праздничка! -- И священник приедет? -- оживленно спросил Канабеевский. -- Нет. Священника не будет. Парамон Степаныч тут у нас есть, мастак. Он заместо священника... Поручик вошел в сруб, поглядел, повертелся деловито возле икон. Выходя оттуда, он сказал бабам: -- Пошлите ко мне этого вашего Парамона Степаныча. Немедленно! Ушел Канабеевский к себе домой степенно, над чем-то задумавшись. Был задумчив у себя в избе. Порылся в сумках, досадливо покачал головою: не нашел, видно, того, что искал. Парамон Степаныч пришел скоро. Влез он в избу, широко расставив ноги, прошел к поручику и, ухмыляясь широким ртом, басом сказал: -- Зравствуй-ка! Звать бабам приказывал?.. Вот он-я!.. -- Ты -- Парамон? Это ты тут вместо священника орудуешь? -- Я, -- ухмыльнулся Парамон Степаныч. -- Мало учен, а то и совсем бы хорошо!.. -- Ты думаешь, что это хорошо? -- нахмурился Канабеевский. -- Напрасно!.. Вот ты такой -- неграмотный, грязный, да поди еще и пьяница -- а лезешь богослуженье совершать!.. Это -- хамство! Понимаешь, хамство!.. Парамон Степаныч несколько раз мигнул оторопело, переступил тяжело с ноги на ногу и вздохнул. Поручик прошелся по комнате, отшвырнул подвернувшуюся под ноги табуретку и круто остановился перед Парамоном Степанычем. -- Ну, как же ты молишься? Как же ты смеешь вместо священника к алтарю лезть? -- Я как молюсь? -- вздохнул Парамон Степанович, -- обнакновенно как -- кои молитвы, тропари там. А главное -- апостол. К апостолу голос у меня способный. Покойный отец Василий всегда хвалил... Я ведь с отца Василия и стал молитву править... -- Ты что же, читать умеешь? -- немного сконфузившись, переспроси Канабеевский. -- По церковному мало-мало учен. Ну, и гражданскую печать разбираю... Я ведь в псаломщики натакался, да не вышло. Фигура у меня, вишь, корявая. Благочинный приезжал, увидел меня, говорит: неблаголепно... -- Правильно благочинный сказал! -- подхватил Канабеевский. -- Понимающий человек! -- Конешно! -- согласился Парамон Степанович. -- Вид у меня не такой. Кабы вид настоящий -- был бы у меня карьер жизни. -- Глупости! -- фыркнул поручик. -- Это многие из духовенства мне сказывали -- про карьер. Потому голос у меня отчаянный... -- Голос -- это еще не все! -- внушительно отметил Канабеевский. -- К голосу многое нужно приложить, а уж потом мечтать о карьере. -- Конешно! -- еще раз согласился Парамон Степанович и вздохнул. Канабеевский помолчал. Оглядел Парамона Степановича с ног до головы, усмехнулся. И с кривой, брезгливой усмешкой сказал: -- Ну, хорошо. Голосом хвастаешься. Ну-ка покажи, прочитай главу какую-нибудь!.. Парамон Степанович весело ухмыльнулся. Обрадовался. -- Это с большим удовольствием! -- сказал он. -- Откуда желаете? -- Откуда хочешь! -- согласился Канабеевский. -- Да ты разве наизусть умеешь? -- Умею! -- мотнул спутанными лохмами Парамон Степанович. -- Ну, начинай! Парамон Степанович осторожно прокашлялся. Вышел на середину горницы, постарался составить обе вместе кривые ноги, сложил смиренно волосатые темные жилистые руки на животе, и начал. И, когда начал -- колыхнулся мимо Канабеевского теплый воздух и где-то в углах зашуршало, осыпалось. -- Да-а! -- удивленно протянул поручик. -- Голосок у тебя изрядный. Апостола ты порядочно читаешь. Что касается до другого, то я сам займусь. У тебя требник или что-нибудь такое имеется? -- Евангелья у меня и потом молитвы разные... -- Неси сюда!


20.
Благовещенье выпадало на среду. В среду утром Канабеевский, чисто выбрившись бритвой-жиллет, в праздничном, помятом от лежанья в сумке френче, строгий, празднично-важный вошел в сруб, где уже поблескивали перед иконами свечечки и где Парамон Степанович с Селифаном наводили порядок. Канабеевский прошел через толпу к престолу, перекрестился, истово приложился к замызганному трепаному евангелию и, воздев очи горе, начал службу как-то по-своему, по-военному: строго, внушительно, скоро. Парамон Степанович озабоченно и смущенно отзванивал ему аминь и жег в жестянке остатки ладана с еловой смолой. Мужики, заранее оповещенные, что службу будет править офицер, придвинулись поближе к иконам, к Канабеевскому и, слушая его отчетливое, строгое чтение молитв, старательно крестились, до поры до времени храня в себе изумление. Бабы отмахивали поклоны и в перерывах между молитвами, когда поручик с непривычки не сразу попадал, какую прочесть, перешептывались, переглядывались, изредка давились неожиданным, непокорном смешком. Ребятишки протискивались между старшими, толкались, на них строго шипели. Над головами плавали в сыром воздухе едкие синие дымки. В полутьме между чеканными, холодными звуками поручикова голоса шелестели старушечьи охи и, гулко потрясая полумглу, гудел Парамон Степанович своими возгласами. Канабеевский взялся за дело серьезно: он проморил молельщиков часа два. И когда он кончил и толпа мягко шарахнулась к выходу, Селифан вышел на середину и строго закричал: -- Обождите! Куды поперли! Его высокоблагородье слово скажет! Тише вы!.. Толпа остановилась и наддала обратно вперед. В толпе закашляли, засморкались. Глухой говор пошел, смешки, легкий гул удивленья. Канабеевский вышел из толпы, откашлялся, потер рука об руку, словно помыл их, и оглядел толпу. -- Вот, православные, -- начал он, -- должен я вам в сегодняшний праздничный для верующих день объяснить о многом, что вам неизвестно и что должны вы знать. Знаете вы все, что прибыл я сюда с командиром одной воинской части, поставившей себе целью восстановить в России порядок. Порядок, настоящий, крепкий порядок. Да! В России орудует шайка всяких преступников и между ними жиды. Они хотят закабалить русский православный народ. Они насмехаются над православной верой, над всеми святынями... Вот я здесь остановился по болезни, но скоро прибудут за мною из армии, и я поеду исполнять свой долг христианина и воина... И хочу я вам сказать, православные, что в теперешнее тяжелое для святой Руси время должны все свой долг исполнить... Вы живете на отлете, далеко от населенных мест и, говорю, не знаете, что там, в матушке-Руси, произошло и происходит. Нужно вам это объяснить... Канабеевский перевел дух и крепче потер руку об руку. В толпе завздыхали. Парамон Степанович осторожно крякнул: дымные полосы метнулись в углы. Канабеевский набрался сил; прихорошился, приосанился и, немного сбиваясь и путаясь, рассказал варнаковцам о том, что происходило на Руси-матушке. У поручика выходило немного туманно, но мужики и бабы узнали о многом, про что решил им по-своему поведать Канабеевский, и главное -- уразумели они: орудуют по городам и даже в самых главных, незаконные правители, но скоро им придет конец и конец этот несет христолюбивая армия, плоть от плоти, кровь от крови которой является сам поручик. -- Над Россией воссияет свет правды и свободы истинной, -- закончил торжественно Канабеевский. -- И праведные найдут в ней истинное отечество!.. Поручик кончил. Речь ему самому очень понравилась. Понравились особенно последние слова. Они звучали властно и солидно. Он их со вкусом, громко повторил. Богомольцы шумно вывалились из сруба на морозный воздух. Они расходились, переговариваясь, перекликаясь, посмеиваясь. Они повторяли отдельные выражения поручиковой речи и, удивляясь необычным в их обиходе сочетаниям этих слов, смешливо восхищались: -- Видал ты!.. Како наворотил! Чище отца Василия покойника!?.. -- Куда тут!.. Вострее!.. Забористей!..

(окончание следует)

Tags: Сибирь
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments