odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Черный участок... Виктор Музис

Наша экспедиция вела магнитную съемку на железную руду, и мы с Кирьяновым, закончив работу на своем участке, уже вышли к охотничьему зимовью и готовились пройти оттуда на Горчинок, где была наша база, когда однажды в дверях появилась высокая фигура главного инженера Спирина.
В приезде его не было ничего удивительного, он и раньше наезжал проверить работу. Но зачем с ним приехал помощник Климова Дёмушкин, было непонятно.
По случаю приезда начальства, окончания работ и близкого возвращения домой мы устроили пир. Вытащили бутылку спирта, сварили плов, вскрыли две банки со сгущенным молоком.
Зимовье было тесное. Оно состояло из маленькой бревенчатой комнатки с грубым деревянным столом перед окном, железной печуркой в углу и двумя топчанами по стенам. На топчанах сидя уместилось бы в общем человек шесть, а нас было пятеро (пятым был проводник Мангур), так что место еще оставалось.
Угощая гостей, я показывал Спирину свои записи и графики, хвастался высокими показателями и постоянно ловил на себе примеривающийся взгляд Дёмушкина.
Спирин слушал меня внимательно, иногда задавал вопросы, а когда Кирьянов убрал со стола, сказал:
— Климов заболел.

Он разложил на столе карту. Цветным карандашом на ней были заштрихованы уже заснятые площади. Участки были разбросаны вокруг Горчинсака, в центре — участок Климова.
Климов был опытным геофизиком и работал на самом трудном и ответственном участке. Часть его площадки оставалась не заснятой. На карте она была обведена черным карандашом и не заштрихована…
Я смотрел на карту и молчал. Спирин не говорил мне, что срывается план, что работа остается неоконченной, что все равно придется вернуться к этому участку. Это было понятно без лишних слов: участок Климова был центральным, без его материалов повисали в воздухе все исследования, и мои в первую очередь.
Надо было закрывать дыру. И вдруг мне стало понятно, что Сирин хочет послать туда меня. Вот почему так испытующе разглядывает меня Дёмушкин, помощник Климова.
Я оттолкнулся от карты и почти крикнул:
— Я не поеду!
— Что? — переспросил Спирин.
— Не поеду. Я работал не разгибаясь. Я хотел кончить и вернуться. У меня семья.
Спирин пожимает плечами.
— Я просто хотел узнать ваше мнение. Может здесь оказаться руда или нет?
Он показывает на не заснятую часть участка Климова.
Я молчу. Спирин хитрит. Он же прекрасно знает, что не заснятая площадь находится на стыке с моим участком. От результатов работы на ней зависит практическая ценность моих открытий.
А Спирин ждет, и, наконец, я угрюмо говорю ему:
— Я сам хотел бы знать это.
В глубине души я твердо убежден, что, как он ни хитри, я все равно ни куда не поеду.
— Вот я и говорю, — соглашается со мной Спирин. — На будущий год надо ставить бурение, но если мы не знаем, есть там руда или нет, то какое уж тут бурение. Съемку участка необходимо закончить. Не так ли?
Я смотрю на обведенное черным карандашом пятнышко участка Климова. Наши участки соседние. Заинтересованность здесь больше всех моя. Работу на своем участке я завершил раньше других. Деться некуда. И чем больше я смотрю, тем яснее мне, что съемку участка производить должен именно я. За этим и приехал сюда Спирин. За этим он и привез сюда Дёмушкина. А дома меня ждут. Жена Ирина, сын Витёнок. Когда я уезжал, он был совсем маленький. Красный, курносый, с припухлыми щечками и синими глазами. Пять месяцев я ждал встречи с ними. И вдруг заболел Климов, и я смотрю в карту и вижу, как мой дом, Ирина, Витюшка отодвигаются дальше, дальше, и вот я уже ничего не вижу, кроме черного пятна участка Климова.
И вот мы едем. Мелкий дождь, зарядивший с вечера, продолжается и сегодня. Лошади плетутся мокрые и понурые. Впереди невозмутимая фигура проводника Мангура. Маленькие кривые ноги наездника, маленькие раскосые глаза. Лоб перетянут белой повязкой. Он едет невозмутимо равнодушный к дождю и лесу. Две лошади идут с вьюками. Он их ведет на поводу, и от этого его немного оттянутая назад фигура кажется еще прямее и еще невозмутимей. За лошадьми едет Дёмушкин… Спирин умница. Он даже предусмотрел, что мой помощник — студент и ему надо возвращаться в институт. Кроме того, Дёмушкин уже работал с Климовым и знает места… Я злой. Дёмушкин едет впереди меня, как олицетворение моей беды. Он сидит на лошади как-то неуверенно, и лошадь чувствует это и идет вяло. Вот и сейчас, вместо того чтобы взять подъем рывком, она скользит и, суча задними ногами, срывается с тропы.
— Куда ты смотришь?! — кричу я.
Дёмушкин натягивает повод, я взмахиваю рукояткой геологического молотка, и лошадь рывком берет кручу.
«Вот еще навязался на мою голову», — думаю я.
Мы едем горными болотами. Снизу вода, сверху дождь. По бокам голые мокрые деревья. Лошади идут, задевая их вьюками, и на нас обрушиваются целые каскады брызг. У одной лошади вьюк сбивается под живот.
— Мангур! — зову я.
Мангур останавливается. Он не понимает по русски. Я показываю ему пальцем. Он слезает, поправляет вьюки и опять залезает на свою маленькую, такую же невзрачную, как и он, лошаденку.
— Надо бы перевьючить лошадь, — говорит Спирин. Он не хочет вмешиваться в мои дела и говорит это как бы между прочим.
Мне и самому ясно, что лошадь надо перевьючить, вьюк сбивается уже не первый раз, но я зол. Зол на Климова, на дождь, на себя, на Спирина. Поэтому я возражаю:
— Мангур хороший проводник. Он знает, что делает.
Спирин пожимает плечами. Он продолжает прерванный разговор. Разговор идет о женах. Спирин как бы в утешение рассказывает, как он сам еще не так давно терзался между дорогой и домом.
— Уедешь — тянет домой. Вернешься — снова тянет в дорогу. В конце концов принял соломоново решение. Буду возить семью с собой.
— Хотел бы я ее видеть здесь, — язвительно замечаю я.
— А что ж, — подхватывает он, — и это было бы неплохо. По крайней мере, увидели бы настоящую нашу работу.
Я поворачиваюсь к нему.
— Да знаете ли вы, что было бы, если бы ваша жена ехала с нами?
Он смотрит на меня вопрошающе, и глаза его смеются.
— Вы сейчас в собственной бы шапке принесли принесли воды и успокаивали бы ее истерику. А истерика была бы следующего рода: «Не поеду дальше». — «Но, милая, нельзя же…» — «Нет, можно. Не поеду. Я лучше умру здесь…»
Очевидно, я очень здорово изобразил. Спирин хохотал, раскачиваясь и держась за луку седла. Он даже не мог ехать.
Я глядел, глядел на него и тоже вдруг засмеялся. И вся моя злость пропала. В конце концов у каждого своя дорога. И если я геофизик, геолог-поисковик, то значит, и дорога моя — это дорога вдали от дома. Значит, и участок Климова — моя судьба. Бедная, милая моя Иринка. Витька подрастет, и я смогу таскать его за собой. А тебя нет. Ты никогда не сможешь проехать по такой тропе, а если бы и поедешь, кто знает, не разыграется ли сцена, изображенная мною сейчас. Да, твоя судьба быть вдали сначала от мужа, а потом и от сына. А моя судьба — это лес, дождь, участок Климова.
— Илья Семенович, — раздается голос Дёмушкина, — у лошади опять вьюк сбился.
Идет дождь. Льется вода с деревьев, хлюпает под ногами болото.
— Мангур!
Мангур опять покорно останавливается, поправляет вьюк и лезет на свою лошаденку.
— Нет, — говорю я, — надо перевьючить.
Он не понимает. Что-то быстро и горячо говорит по-своему.
— Перевьючить, — говорю я.
Он, не оборачиваясь, бьет лошадь плеткой и отъезжает.
Не хочешь, не надо! Не знаю, как и когда оно появилось, но у меня сейчас хорошее настроение. Я слезаю в болото. Ноги уходят в мох выше щиколоток. Мокрые ремни подпруги скользят в руках и не хотят расстегиваться. Дёмушкин тоже слезает и помогает мне. Я упираюсь коленом в мокрый бок лошади, он поддерживает вьюки, и вдвоем мы одолеваем подпругу. Вьюк сползает в мох. Я поднимаю его и прилаживаю к седлу. Вьюк мокрый и тяжелый. Дёмушкин закрепляет его веревкой, чтобы не болтался. Вот так, теперь хорошо.
Мангур сидит в седле. Он сейчас похож на буддийское изваяние.
— Поехали.
Мангур снова едет впереди. Мне не видно его лица, но по тому, как его фигура потеряла прежнюю невозмутимость, по тому, как ушла в плечи голова, я чувствую, что Мангур обиделся.
Мы едем в молчании. Едем мокрые, голодные и усталые по мокрой земле, по черному лесу.
«Может быть, остановиться, сделать настил, переночевать», — думаю я, и сам себе отвечаю: «Мангур ведет, он лучше знает».
А Мангур как будто и не собирается останавливаться. Его смутный, едва различимый силуэт покачивается впереди, и мы послушно тянемся за ним, пока не выезжаем на поляну, на которой стоит такое же, как и наше, маленькое охотничье зимовье.
Мы остались одни.
Черные обгоревшие стволы торчали вокруг, мертвые и удручающие. Серое небо нависало над ними и казалось насаженным на их черные острия.
Я нашел последнюю отметку Климова, определил направление маршрута, отмерил двести метров и установил первую точку наблюдения. Дёмушкин записал показания прибора, поставил столбик и перетащил вариометр на новое место, которое я ему указал. Так началась наша работа. Это была обычная работа, которую я неоднократно проделывал. От точки к точке. Интервал двести метров, глубина маршрута пятнадцать километров, затем километр в сторону и опять пятнадцать километров, через каждые двести метров. Вечерами, промокшие и иззябшие, мы возвращались к зимовью или грелись у костра, и Дёмушкин, у которого вдруг обнаружилось чувство юмора, говорил:
— А вы знаете, в лесу все-таки сырых дров больше, чем сухих.
Но, когда дожди прекратились и землю сковало холодом, стало еще хуже. Оказалось невозможным рыть ямки для столбиков. А потом повалил снег. Это было полной неожиданностью. До наступления зимы предполагалось, по крайней мере, еще три недели. За снегопадом ударили морозы.
Нам хотелось закончить участок, и мы продвигались дальше. Вместо столбиков мы делали затесы на ближних деревьях и писали на них. А мороз крепчал. Казалось, он во что бы то ни стало решил выжить нас отсюда. Градусник показывал уже ниже сорока. Красное, кровавое солнце выкатилось из-за горизонта и неподвижно повисло над черным обгорелым лесом. Руки наши почернели, кожа на пальцах полопалась. Ноги мы обматывали тряпками и обвязывали веревками. К зимовью мы уже не возвращались, оставив там все, кроме спальных мешков и небольшого запаса продовольствия, которые перетаскивали вместе с прибором. В Горчинок я дал радиограмму, что прерываю связь на две недели.
Мы могли, конечно, могли бросить все и вернуться, но чем дальше мы продвигались, тем отчетливей становилась для меня картина общего оруденения. Каждый шаг являл собою откровение. Я чувствовал, что ухватил кончик нитки и не в состоянии выпустить ее, пока не размотаю весь клубок.
А вокруг нас стояла тишина. Ни зверя, ни птицы. Снег под ногами… и то не хрустнет. Только красное солнце и черный лес. Только я да Дёмушкин, вариометр и рулетка. Двести метров — замер, двести метров — замер. Ночь на снегу, день на снегу. Я ничего не замечал. Клубок, разматываясь, уводил меня все дальше и дальше. Сначала он отклонил меня в сторону, но затем, постепенно выгибаясь, взял нужное мне направление, нацеливаясь прямо на мой участок. Месторождение было оконтурено. И когда я поставил последнюю отметку, я вдруг снова увидел черный лес, кровавое пятно солнца. Дёмушкина измученного, замотанного в тряпки, обуглившегося, как дерево. Я тоже был не лучше. Дёмушкин сказал мне:
— У вас только одни глаза остались.
Я провел рукой по лицу, и рука ощутила облупившийся от ветров и морозов нос, колючую шерсть бороды.
Я засмеялся.
— Все! Все, братец ты мой Дёмушкин!
И он тоже засмеялся. Засмеялся тот самый Дёмушкин, который мерз на снегу, который вечерами засыпал у огня, забывая поесть от усталости.
Так и смеялись мы в негустом черном лесу до тех пор, пока не донесся до нас звук выстрела. Один, за ним другой.
И снова мы стали серьезными. Это могли быть наши, но как они оказались здесь? Это мог быть охотник, но на кого охотится он в этом мертвом лесу? А если это чужой? Не за добрым делом бродят иные по такому лесу.
Мы берем ружья и идем к зимовью. Мы идем долго, но нам легко. А вот и домик. Маленькая черная избушка как бы приплюснута огромным пластом снега. В дверях стоит знакомая высокая фигура.
— Спирин!
Мы с криком выбегаем на поляну.
— Вот они! — кричит Спирин и сгребает меня в охапку. — Илья Семенович! Дёмушкин!
Мы ничего не понимаем.
— В чем дело?
— Да как же вы, такие-сякие, три недели от вас ни звуку.
— Три недели? А вы знаете, что я обнаружил?
Я тут же на морозе начинаю доставать листки, исписанные прыгающим почерком Дёмушкина, но Спирин смеется и говорит:
— Потом, потом… — и тащит меня в избушку, из которой вкусно пахнет жильем и пищей.

Жилье. Баня. Чистое белье. Голоса товарищей… Я не узнаю себя: из треугольного осколка зеркала на меня смотрит заросшее бородой лицо. Это лицо мужчины лет сорока, темное, обветренное, с глубоко запавшими глазами. Потом в зеркале появляется белый помазок, и нижняя, заросшая часть лица тоже становится белой. Потом появляются руки. Одна осторожно держит за нос, вторая водит лезвием. И вот на меня снова смотрит лицо — молодое, загорелое, гладкое. Ему не дашь теперь больше тридцати. Я очень люблю эти лица. Я люблю заросшего, измученного скитаниями инженера-геолога.
А в кармане у меня пухлая пачка писем.
«Почему не пишешь?..»
«Почему не едешь?..»
«Почему…»
Лес, черный лес. Как хорошо будет после него пройти по асфальтированной улице Горького!
А весной я снова вернусь в тайгу. Чем ближе дом, тем больше я начинаю думать о ней. Участок нужно еще детализировать, уточнить запасы, поставить бурение. Да, весной я снова вернусь в тайгу.
А как же Ирина? Витюшка?
Хорошо бы уехать вместе.

Опубликован в альманахе «МОЛОДАЯ
ГВАРДИЯ» №3 1950 г. под псевдонимом
Анатолий Ливнев

Tags: БАМ, Витим
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment