odynokiy (odynokiy) wrote,
odynokiy
odynokiy

Categories:

Чукотан. Борис Евсеев (5).

Первый ревком

Ровно в полдень все того же декабря, шестнадцатого числа, Безруков-Мандриков еще раз собрал большую часть ревкома в новом, непривычном месте. Дом на окраине принадлежал сочувствующему купцу. В сенях, в двойной позеленевшей от времени китайской медной жаровне, тлел олений кизяк. Шум ветра, донимавший на улице, поутих. Оглушение было всеобщим и неожиданным.

– Выступаем в четыре пополудни. Главное – арест кровопийц-колчаковцев. Всех вас, пришедших сюда, разбиваю на тройки.
– И двоих хватит, Михайло!
– Нет, товарищ Фесенко! Нет! Двоих будет мало… Делимся так: Берзинь, Кулиновский, Мандриков арестуют Громова. Фесенко, Гринчук, Клещин возьмут Струкова. И поосторожней с ним: хитер, опасен! Остальные возьмут Суздалева и Соколова, а уж в самом конце – дурака Толстихина.
В четыре пополудни выйти не удалось. Задержались из-за дикой метели и тяготящей ум северной вялости. В плотных сумерках, уже около семи часов, по нерасчищенному снегу, напрямик, двинулись к дому Громова.

– Вам предъявляются следующие обвинения, – начал сосредоточенно Берзинь.
– Чего слова даром тратить! Ясное дело: сссплутатор! Народ обобрал до нитки! Я ттебе!.. – Всегда выдержанный, невысокий и малосильный чуванец Кулиновский вдруг сам себя испугался и убрал в карман выхваченный револьвер.

В дальней комнате – все двери были настежь – заплакала громовская жена. Все пришедшие знали: она больна, возможно, доживает последние дни. Берзинь прошел к Громовой, стал потихоньку увещевать:

– Вы, Евдокия Павловна, из комнаты этой уйдите, Христа ради. Для общей пользы – встаньте и уйдите. Случился переворот. Но мы никого не тронем. Жили вы раньше спокойно, так и дальше жить будете.

Громова отковыляла на кухню. Подойдя к окну, увидела: на улице топчутся, то сходясь, то расходясь, трое вооруженных солдат в длинных тулупах. Евдокия заплакала в голос.

– Анннархисты, одиночки! – Услышав плач, Громов обвел взглядом стоявших порознь ревкомовцев. – Хоть жену пожалейте!

– Ее не тронем, – выступил вперед вошедший чуть позже и еще не отдышавшийся после быстрой ходьбы Мандриков. – А вот денежки, те придется сдать.

На улице грохнул выстрел. Мандриков кинулся к окну. Стрелял один из солдат оцепления – то ли сдуру, то ли для острастки. Никого чужих во дворе не было.

– Деньги вываливай, сволоччь! – сам себя не узнавая, зашипел вдруг кооп-матрос. Но тут же спохватился, сказал равнодушно: – Сейчас опись имуществу вашему сделаем. Все чисто опишем. И вы, горе-правитель, еще нам расписочку дадите. Где и пропишете красиво: деньги, мол, сданы по требованию Анадырского Совета рабочих депутатов.

– Денежки вам понадобились, у-у, смутьяны! – Громов привстал, но тут же рухнул на широкий, обитый полосатой материей стул…

Остальные представители прежней власти – строго по списку ревкома – были арестованы без возгласов и драм. Штурм анадырских твердынь был краток и совсем не походил на отзвуки штурмов, доносимых из далекой России. Этой ловкости и краткости Мандриков затаенно улыбнулся. Удачное начало следовало продолжить!

На следующий день, 17 декабря, собрали народный сход. Пришло тридцать четыре человека. Мнения разнились. Многие были за немедленный расстрел «колчаков». Но были и противники. Мандриков, выбранный на сходе председателем ревкома, выступая, кричал:

– Социалистические идеи не требуют крови! Оставим всех колчаковцев и даже полковника Струкова, если вы того сами пожелаете, до весны под арестом!

Спешно создали следственную комиссию для перечня преступлений арестованной верхушки. Потом сразу перешли к другим делам. Долги отменили, коммерсантам, угольщикам и владельцам рыбалок, огромных рыбных хозяйств, погрозили кулаком. Но внезапно все эти дела показались Мих-Сергу ничтожными, жалкими…

После схода, уже ночью, Мандриков услал ревкомовцев – всего их теперь было одиннадцать – спать, а сам, вернувшись в занимаемый дом и неустанно думая про Елену небесную, сел писать воззвание к телеграфистам уезда.

Воззвание не давалось. Но потом как прорвало.

Брызгаясь чернилами, Мих-Серг писал вкривь и вкось:

«Люди голода и холода! Третий год рабочие и крестьяне Сибири и России ведут беспощадную борьбу с наемниками богатых людей Америки, Франции и Англии, которые хотят затопить в крови трудящийся народ.

Япония выслала в Приамурье 200.000 солдат, которые заняли все деревни, безжалостно убивают детей, стариков. Они думали кровавым террором убить русскую революцию, но ошиблись… Последние уцелевшие остатки армий интервентов поняли обман своих правительств и требуют ухода с русских территорий! А мы требуем… А я… я требую любви…»

Предревкома встал. Потом снова сел и зачеркнул две последние фразы. Чернила ни к черту не годились. Фразы продолжали быть видны, лезли настырно в глаза. Холод усиливался. Ночь продолжалась, хотя по счету времени настало уже скупо-свинцовое чукотанское утро. Писать расхотелось. Но закончить нужно было непременно.

Скребя задубевшими валенками по мерзлому полу, Мих-Серг прошел к столу; брызгая лиловыми каплями, без всякой связи с предыдущим записал:

«Цель переворота – свергнуть власть колчаковских ставленников. Власть должна быть делом! Не должна быть ленью и баловством…»

– Остальное Куркутский поправит. Если надо, и допишет, – проворчал предревкома и стал поспешно одеваться.

Он сперва сам не понимал, зачем это делает; все никак не кончалась ночь, пост Ново-Мариинск спал мертвым сном. Смущенно и нагловато улыбаясь, на ходу обматывая лицо бабьим, случайно попавшим под руку платком, Мандриков колобком выкатился на улицу. Ноги сами понесли его к знакомому одноэтажному дому, который снимала чета Биричей. По пути он снял с поста двух вышагивавших у ревкома часовых, жестом позвал их за собой.

В доме Биричей спали. Мих-Серг стал стучать руками и ногами, хотел кричать, но не смог: сразу осип, охрип. На помощь пришел один из часовых, моторист Булат:

– Выходи по одному, контрики, щас по очереди в
паровые котлы опускать вас будем!
Голос у моториста был зычный, иногда взлетавший до фальцета. Голос враз пробил стены, отворились наружные двери, отворились и двери в покои внутренние…

Павла Бирича с конвоиром отправили в Арестный дом. Елену Мих-Серг увел к себе – «для дознания».

«Дознание» началось резко, с надрывом души и белья. Елена такому дознанию нисколько не противилась, наоборот, что есть сил сбитому с панталыку председателю ревкома помогала, а потом и сама начала верховодить.

…Длилось такое «дознание» сорок шесть дней, сорок пять ночей…



Наутро Михаил Мандриков, новый председатель Анадырского ревкома, помолодевший лицом, но помутневший глазами, произнес перед чукчами и чуванцами, а также перед несколькими ревкомовцами, свободными от дел, краткую речь:

– Товарищи-граждане Анадырского края! В результате ревпереворота всё сейчас в наших с вами руках. Вы теперь хозяева края и повелители власти! Бывший морской пират Свенсон и разное другое жулье скопили мильены долларов на нашей с вами Чукотке. Они обобрали вас, товарищи охотники и рыбаки, они построили себе дома в Сан-Франциско и еще черт знает где. Но теперь – все другое! Книга долгов уничтожается, все записи ликвидируются! Продовольствие будет распределено по справедливости!

– Всем, однако, не хватит…

– Хватит всем и хватит каждому! Аккуратно и сытно будете кушать, товарищи. У богатеев на складах – всего до черта!..

Говорить о продовольствии и о реквизиции было легко. Но когда дошла очередь до расстрелов, в горле стало черно и сухо.

Убаюканный ночной революционной любовью, расстреливать контриков Мандриков не хотел. Однако следствие провели быстро, провели, ухмыляясь в усы и кривя губы, без него.

– Ты там пока поплавай в облаках, а мы тут все сами решим.

Следствие велось три неполных дня. Решено было всех, кто имел касательство к власти, расстрелять. Снова собрали сход.

– Присутствуют сорок три человека и гражданина, – выкрикнул в зал Игнатий Фесенко.

Мандриков опять выступил со своим кое-кому уже надоевшим.

– «Сосилистиские идеи не требуют крови»! – передразнивал Мандрикова мрачный Фесенко. – А моей крови «колчаки» почему требовали?!

Посередь низкого урчания и свиста Мандриков попытался вспомнить Елену и вспомнил. Попытался сказать что-то утешное про свою жизнь и не смог. Махнув на все рукой, на время покинул сход.

Он уходил от здания ревкома, выстроенного буквой «г», деревянного, приземистого, очень крепкого, с четырьмя кирпичными трубами, развалистой морскою походкой. Но и что-то новое, осторожное и даже вкрадчивое в его движениях появлялось.

Елена небесная ждала его в холодноватом дому! Она несла ему невиданный восторг. Но среди этого восторга вдруг резко ударяло под дых какое-то неясное горе. Казалось, нужно было обмануть судьбу, заодно обмануть и Елену…

Но это – потом! А пока нужно было греть жаровни, топить печь, кипятить воду, нашаривать под скатертью крохи вчерашнего ужина. И вообще нужно было спешить – почему-то прямо здесь, во время разговоров о расстреле, Елена представилась легко уязвимой, как дым, летучей, подверженной всем опасностям холода и голода…

Мих-Серг едва не кинулся домой, но вовремя остановился: нужно было довершить дела на сходе.

А сход рычал и пофыркивал, как зверь, уже убивший добычу и теперь лишь примерявшийся, с какого боку начинать рвать и кромсать ее.

Подходящее время Мих-Серг проворонил – сейчас вступаться за арестованных было бесполезно. Только что, перекрикивая тех, кто был недоволен медлительностью новой власти, огласили три предложения.

Первое предложение звучало так: оставить заключенных под стражей до весны (предложение товарища Бесекирского, коммерсанта).

Второе – всех расстрелять (предложение следственной комиссии).

Третье – передать арестованных в полное распоряжение ревкома, который и решит, как с ними поступать (предложение товарища Пчелинцева).

Большинством голосов (19 – за расстрел, 15 – за предложение Бесекирского, 1 – за предложение Пчелинцева, остальные воздержались) постановили: Громова, Струкова, Суздалева и Толстихина расстрелять.

Однако тут же следственная комиссия устами Тренева внесла новое предложение: полковника Струкова как полностью раскаявшегося и готового делом доказать сочувствие красной власти оставить под арестом до весны.

Мандрикова предложение взбесило, он кинулся с кулаками на Тренева. За руку удержал туманный латыш:

– Остынь, не сейчас…

– Если кого и расстреливать, так это мерзавца Струкова! – вырывался из рук мечтательного Августа разъяренный Мих-Серг.

Крик не подействовал. Приговор оставили без изменений.

Той же ночью приговор в отношении трех подследственных был приведен в исполнение. Струкова под конвоем увели на другую сторону Казачки, в Арестный дом.



Подлинная книга судеб – книга долгов.

Следующим утром привезли долговую, с трудом разысканную книгу.

Книгу везли на нартах: так велика была. В ревкоме книгу, в которой для удобства записаны были и долги коммерческие, и долги казне, подпалили сразу с четырех концов. Но та горела плохо. Обшитая выдубленной лахтачьей шкурой, слабо-желтый огонь книга сносила легко. Не сумев спалить, решили утопить. С криками и смехом семь-восемь человек вальнули на улицу, погрузили долги на нарты, двинулись гурьбой к Анадырскому лиману. По дороге книгу долгов снова резали и секли, по-шамански визжа, пинали ногами.

Ерошка-юрод – русский, молодой, звонкоголосый, с гноящимися глазами – танцевал без сапог, в онучах. Черная пятка мелькала над взрыхленным снегом, Ерошка то скидывал, то снова напяливал на себя трухлявый тулуп.

– Так ее и разэтак! Сон у меня подтибрила! Яиц лишила! Чтоб ей, книге, ни добра ни путя! Чтоб ее на том свете нечистая сила в бабу загнала, в печке сожгла и пепел проглотила, а потом пепел срыгнула, рыготню изо рта ледышкой выдернула и тех, кто долги наши записывал, – ледышкой по голове, по голове! А ледышка растет, растет, а головы, как скорлупки, трещат, трещат!.. А не выписывай, чернильное семя, наши долги, выписывай долги свои перед Богом сердитым!

Лахтачья шкура от битья и порезов делалась только крепче. Поорав всласть, книгу вывалили у незамерзающего, покрытого лишь тоненьким ледком продуха, оставленного близ косы Русская Кошка в мелководном, не слишком холодном лимане для тюленей.

Привязав к долгам плоский валун, книгу спустили под лед.

Долги канули. Встала железной дурой жизнь иная – без корявых записей, без жестоких долгов. Правда, кое-кому долгов стало жаль. А кто-то попросту испугался. Старый Кмоль даже заплакал:

– Без долгов – какая жизнь?..

Покончив с долгами, остались горлопанить на берегу. А Ерошка-юрод, полчаса назад наглотавшийся неразведенного спирту, вмиг протрезвел. Вроде и ум вернулся к нему – следовало бежать к Арестному дому, выручать хозяина, выручать полковника Струкова. Не чуя смазанных медвежьим жиром и кое-как обтянутых онучами ступней, Ерошка сыпанул от Русской Кошки прочь.

Он торопился в Арестный дом неровной, проваливающейся походкой и по временам подпрыгивал как ошпаренный. Что по снегу, что по летней каменистой земле юрод всегда ходил, показывая – мол, не в себе, не в себе он! А уж если приходит в ум, так ум этот в облаках витает. Филерская натура и нутро соглядатая сразу в два уха ему нашептывали: «Ты гений сыска, Ерофей Фомич!» А маска юрода, измысленная когда-то в Генеральном штабе, позволяла рубить правду-матку, позволяла вслух издеваться над властями, клясть правителей, вождей. Позволяла ругательски ругать даже американца Иглсона, который Ерошку присматривать здесь за происходящим и поставил. «Смотри, Юрошка, – переиначивал имя капитан Иглсон… – Смотри в обе дырки, мерзавессс!»

И только чукчей не мог провести Ерошка.

– Шибко врет дурак русский, – сказал как-то старый Кмоль, – шибко омманывает! Не божеский он человек. Предаст нас всех, однако…



О перевороте в Ново-Мариинске необходимо было сообщать незамедлительно, сообщать всем и каждому: Чукотке, Камчатке, Америке, чукчам, чуванцам, ламутам, русским. Утаивание революционного положения было недопустимо. От невозможности сообщаться с далекими друзьями предревкома сильно нервничал: чужедальние радиотелеграфисты противились очевидному, отмалчивались, отпихивались, злобно трубили о победах Колчака.

Сперва Мандриков решил действовать персонально. Для начала письменно предложил заведующему рацией Наяхану передать праздничную революционную весть в Охотск и Владивосток.

Наяхан-заведующий отказался. Тогда Мих-Серг опять взялся за перо, чтобы привычно обратиться ко всем, всем, всем.

Воззвание получилось кратким и душевозвышенным.

«Товарищи радиотелеграфисты, – писал Мих-Серг, – вы перначи нового мира! Крыльями слов и волной эфира возвестите всем своим братьям: житель Севера – русский, эскимос, чукча, ламут – восстал против купцов-мародеров. Раньше радио было прислугой спекулянтов, пусть же теперь оно смоет с себя пятно позора, засияет арктической чистотой…»



– Ламуты едут!

Крик каюра заставил Августа Берзиня очнуться. По заданию ревкома комиссар охраны Берзинь ехал в богатое Марково, село, заложенное казаками еще триста лет назад. Ноющая головная боль, начавшаяся сразу после расстрела и продолжавшаяся несколько дней на заседаниях ревкома, прошла. Ветер и снег овеяли надеждой, ободрили. Новых расстрелов не хотелось. Хотелось возведения диковинных дворцов, хотелось неслыханно быстрых перелетов из Анадыря в Петербург. Правда, и сила революционной инерции, волокшая по проторенной дорожке к реквизициям и расстрелам, была Берзиню хорошо известна. Поэтому встрече с ламутами он был рад, хотя такая встреча революционного смысла и не имела.

Три пары нарт остановились.

Навстречу Берзиню укрепленная стоймя на спине огромного оленя, украшенного желто-красными тряпками и какими-то побрякушками, двигалась икона в окладе.

Август досадливо махнул рукавицей. А каюр, камчадал Парфентьев, тот, повернувшись к Берзиню, наоборот, осклабился во весь рот. Еще вчера каюр-камчадал наотрез отказывался везти представителей ревкома в Марково: «Нарта с собаками туда – четыре тысячи рублей, нарта обратно – четыре с половиной, однако»! Но позже, поговорив по душам с Берзинем, все-таки согласился. Тогда же каюр вынул из кармана несколько ассигнаций и прилюдно плюнул на них. Правда, потом деньги спрятал в карман. После чего Берзинь понимающе похлопал Парфентьева по плечу. Теперь каюр платил Берзиню за понимание объяснительными словами:

– Ламут глюпый, а думает, что умный. Сами лучши олень для Николы ищет! Ламут сам себя омманывает. Говорит себе: Богу ой как не все равно, на каком олене святого Николу повезут. Потому ламут – глюпый. Однако к Богу уважение имеет. И ты уважь Николу, Хван! Поговори с ламутом, может, что полезное расскажет.

Август Берзинь уже хотел было подняться и заговорить с безбородым карликом-ламутом, грозно восседавшим на отдельных нартах. Но встать не смог: не сгибались колени. Тут, на Чукотке, Берзинь стал замечать: негнущиеся колени оказывают влияние на всю его жизнь! От них каменеет подбородок, глаза наливаются слезой, шаг становится семенящим, нереволюционным…

Растирая по очереди колени, Берзинь снова подумал о пока что не охваченном революционным движением селе, о неописуемых богатствах Свенсона, который, как сообщал верный человек, хранил на марковских складах товару на триста тысяч долларов.

Заторопившись, он толкнул камчадала в плечо:

– Поехали, бачка, путь долгий!

– Ладно, Хван, твоя воля…

Латыша Берзиня, предъявившего в августе по прибытии на пост Ново-Мариинск документы на имя Хавеозона, чукчи и чуванцы, даже узнав его настоящую фамилию, продолжали звать Хван. Эту чисто северную приверженность к чему-либо однажды принятому и осознанному Берзинь-Хван занес в свой дневник.

В дневнике писал о разном. Иногда, уходя в сторону от событий, сочинял себя самого, заодно заново сочиняя Чукотку. Размышляя, в чем состоит большевизм, обещал на следующий год показать владельцам рыбалок «где раки зимуют». Прежде чем что-либо записать, Берзинь-Хван всегда проговаривал будущую запись вслух. Так и теперь: он ясно произнес будущую дневниковую строку:

– Сюда бы Мандрикова. Глянул бы на предрассудки ламутов – упал бы со смеху...

Берзиню не хватало Мандрикова. Прошел только час, а уже страшно необходим стал ему товарищ по перелицовке Крайнего Севера.

Ехать в Марково Берзиню не хотелось ни вчера, ни сегодня. Что-то грубо раздражающее таилось в прокладываемой мысленно через снега дороге. Но поскольку все тайное и неясное Август Берзинь старался отсекать, он просто отметил: в Марково не хочется, хочется на юг, к заливу Креста. Вот только революционной надобности в поездке на юг не было. И Берзинь-Хван, не чуя собственной погибели, с тремя плохо вооруженными ревкомовцами, забыв напрочь про карлика-ламута, заслонившись пустыми мыслями от то возникающей, то пропадающей над снегами иконы, нехотя двинул нарты в крепкое своими устоями и толстенными сваями село Марково…

Tags: Бирич, Чукотка
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments